Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 40



Гордая бедность

Сандалеты из автопокрышекна ногах стариков и мальчишек.Сорок донгов у грузчиц зарплата,и к заплате прижалась заплата.У лоточниц лишь пуговки, нитки,и значки, и значки; их в избытке.Но не любят, чтоб им выражаласьснисходительно чья-нибудь жалость.И моральней любого богатства —горькой бедности не пугаться.Плачут женщины на пепелищах,но ни разу не встретил я нищих.Если руку протянут здесь, – толькочтобы взять в эту руку винтовку.Все по карточкам – только не юмор.Он в измученных людях не умер.Люди ходят, не хныча, не горбясь.Все по карточкам – только не гордость,и по гордости с Ленинградомэти люди в истории рядом.В этой бедности гордой – победность.В этом будущего черты,если все-таки в гордую бедностьлюди выбились из нищеты.Ханой, январь 1972

Вьетнамская самодеятельность

Принасурмились оркестранты,брови кисточкой навели.Самодеятельные талантына эстраде рыжей земли.Неуклюжи фанерные горы,и по лесенке, скрытой от глаз,то вздымаются в гору актеры,то нисходят пророками масс.Все актеры – солдаты Вьетнама.Неумело положен их грим,и идет полуфарс-полудрамас пеньем сольным и хоровым.Ловят девушка с парнем шпиона,но потом среди роз восковыхпереходит в любовь потаеннокомсомольская бдительность их.Не целуются. Пошлость такуюрежиссер не позволит ни в жизнь.Революция и поцелуинесовместны – вот главная мысль.Но, следя за развязкой неясной, —как бы кто не подвел на беду —руководство за скатертью краснойнапрягается в первом ряду.Не подводят и губы отводят,и ползут на коленях у пальм,и носами так бдительно водят,где окурок «Пэл Мэлла» упал.Но сижу я, по счастию, с края,и я вижу – за сценой смела,та артистка, уже не играя,парня в губы целует сама.Ах, какая в агитке осечка!Он выходит, поклоны творит,а «предательское» сердечкона размазанном гриме горит.Руководство само не железно,и смеется, простив этот грех,Неживуча любая аскеза,если есть поцелуи и смех.Нет, не все режиссерам покорно.Как спектакль режиссер ни реши,происходит безрежиссерносамодеятельность души.Как профессионалки-воровки,войны бродят по свету в крови,но затягивает воронкисамодеятельность травы.Самодеятельности улитокслужит сценой зеленый лист.Самодеятельность улыбок —на светящихся сценах лиц.И на вечные-вечные годы,человечество, благословисамодеятельность природы,самодеятельность любви…Вьетнам, 17-я параллель, январь 1972

Вьетнамский классик

Вьетнамский классик                                   был ребенок лет семидесяти,с лицом усталой мудрой черепахи.Он не от собственной чрезмерной знаменитостистрадал,             а оттого,                           что был он в страхеза повеленье рыжего кота,следившего за нами неспроста.Кот возлежал на книжном стеллаже,избрав циновкой томик Сен Джон Перса.На блюдце бросив три стручочка перца,вьетнамский классик был настороже,хотя коты —                    пусть впроголодь сидят, —пожалуй, только перца не едят.Прозаик,              ну а в сущности, поэт,боясь не угостить, как надлежало бы, —ни разу классик не упал до жалобына то, что в доме лишней корки нет.Он каплю виски лил в стакан водыи над спиртовкой,                             хохоча раскатисто,подогревал кусочки каракатицы —засушенные лакомства войны.В нем поражали,                           за душу беря,духовная выносливость буддистаи на штанине велосипедистазабытая прищепка для белья.Рукою отстраняя пламя битв,он говорил о Бо Цзю И,                                     Бодлере,и думал я:                 «Что может быть подлее —такого человека погубить!»И страх меня пронзил,                                    прошиб,                                                 прожег:кот     с книжной полки                                 совершил прыжок.В нем голод распалившийся взыграл.Кот приземлился около бутылкии у меня зубами прямо с вилкикусочек каракатицы содрал.Хозяин по-вьетнамски крикнул:                                                    «Шасть!»,растерянный поступком нетактичным,развел руками,                        видимо, страшась,что я сочту все это неприличным.Я в руки взял невесело кота.Был кот от кражи сам не слишком весел,и омертвело я застыл,                                   когдавдруг ощутил:                       он ничего не весит.Природы рыжая и теплая песчинка,пытаясь выгнуть спину колесом,он был в моих ладонях невесом,как будто тополиная пушинка.«Простите…» —                         грустно брезжило в зрачках.И ничего —                   вам говорю по совести —я тяжелее не держал в руках,чем тяжесть этой страшной невесомости.Ханой, январь 1972