Страница 4 из 10
В июне 1833 года все художники, кроме меня, представили в Строительную комиссию эскизы будущих работ. Я взялся без предварительных эскизов выполнить три значительных образа – Спасителя, Божией Матери с Предвечным Младенцем и образ Бога Отца, несомого небесными силами. Алексею Егоровичу Егорову заказали восемь образов. Теперь – к самому интересному. Одновременно с профессорами к оформлению интерьера приступил талантливый художник, в прошлом крепостной крестьянин князя Александра Михайловича Голицына небезызвестный вам Тимофей Алексеевич Медведев. В помощники себе он взял сына Петра и… знаете кого? Никогда не догадаетесь… Алексея Ивановича Травина.
В оформлении интерьера Василий Петрович Стасов предложил использовать роспись в технике альфреско – красками по свежей сырой штукатурке – в куполах и софитах арок, оставив стены белыми и облицевав колонны и пилястры под белый мрамор. За неимением в столице мастеров, знавших технику альфреско, он и пригласил из Ярославля Медведева. Где тот нашел Травина, для меня до сих пор является секретом.
Планировалось расписать главный купол под лепнину по белому грунту кессонами с розетками, софиты арок – изображением ангелов и арабесками, а боковые купола покрыть золочеными звездами по голубому грунту с изображением кессонов и лепных ангелов во внутренней, открытой в купола полусфере. Медведев предложил дополнительно написать в больших парусах евангелистов, а в малых – пророков и картины на библейские сюжеты в боковых приделах, но это не было одобрено. Император утвердил только росписи куполов, полусфер и софитов.
В течение лета и осени 1834 года Тимофей Медведев с сыном Петром и Алексеем Травиным трудились под куполами храма. Каким же тяжелым было потрясение, когда Николай Первый, осмотрев только что законченную работу, приказал забелить росписи на всех арках, оставив только в куполах, где работал Травин. Медведев, не выдержав удара, тяжело заболел, вскоре скончался и был похоронен на Волковом кладбище.
– Ваши работы Николай Павлович царь не оценивал? – спросил Михайлов, явно желая прервать многословие коллеги.
– Ждем посещения и дрожим, – простодушно ответил Шебуев, потом вдруг спохватился, оглядел стол, подвинул несколько листов бумаги, гордо подняв вверх подбородок. – Вы хотя бы один рисунок Травина посмотрите. Нет-нет, я не настаиваю, – продолжил он чуть погодя, стараясь не смотреть Михайлову в глаза. – Не желаете работать с новичком, у которого еще сохранилась свежесть мыслей, который еще не подвержен строгому соблюдению правил и позволяет себе фантазировать без каких-то рамок – просторно, то я подумаю денек другой и непременно извещу вас о другом кандидате.
– Чем же удивил вас рисунок свободного художника Травина, коль вы так его горячо отстаиваете? – Михайлов склонил набок голову и выразительно посмотрел на Шебуева.
– В нем я себя молодого увидел, – с вызовом ответил тот.
– Ах вот как? – густые брови Михайлова, словно крылья птицы, взметнулись вверх. – Можно предметнее? Скажем, о красках, деталях картины.
– Если коротко, – Шебуев пошевелил губами, словно про себя перебирая слова, которые и будут выражать краткость. – Если коротко, то в его работе я увидел глубину пейзажа, объемность предметов, которые достигаются наложением нескольких слоев краски в такой последовательности и в такой плотности цветов, что невольно ощущаешь глубину картины, и чем ближе к центру, тем глубина эта бесконечнее. Кроме того, каждая деталь тщательно прописана. Что и надо для плафонной живописи. И еще… У него характер, – добавил Шибуев, подвигая к Андрею Алексеевичу лист бумаги, исписанный неровным почерком.
– Что это?
– Прошение Травина.
– Зачем оно мне?
– А вы посмотрите, как он просит.
– Тогда читайте, – развел руками Михайлов.
– «Занимаясь уже несколько лет по части комнатной (клеевой) живописи, я представлял на усмотрение Совета Академии труды мои, и прежде сего, не быв еще уволенным из мещанского общества, – начал тихим монотонным голосом Шебуев, с каждым новым предложением, по мере значимости текста, повышая его. – Нынче же честь имею представить в Совет Императорской Академии художеств трудов моих рисунки и покорнейше прошу оные на основании высочайше утвержденного в 19 день декабря 1830 года Прибавления к установлениям Академии удостоить меня возведением в звание свободного художника буде надеясь заслуживающим оного. При сем так же имею честь представить увольнение, данное мне из общества».
– Буде надеясь заслуживающим оного, – повторил Михайлов одну из последних, наиболее понравившуюся ему фразу. – С достоинством сказано. В таком случае я с готовностью посмотрю рисунок.
Он знал, если Шебуев что-то будет отстаивать, то обязательно докажет свою правоту. Несмотря на академичность и длительную преподавательскую деятельность Василий Козьмич с детских лет отличался своей оригинальностью мышления.
В академию Василия родители отдали пяти с половиной лет от роду. С 1782 по 1797 годы он получил блестящую школу академического рисунка, выйдя в число первых учеников. Уже в первый год своего пребывания в академии был награжден второй серебряной медалью, а три года спустя – второй золотой медалью.
После окончания обучения с аттестатом первой степени и малой золотой медалью в 1797 году Шебуев как один из способнейших по выпуску, был оставлен при Академии пенсионером и помощником преподавателя в натуральном классе. Спустя год ему поручили преподавать рисование в младших классах академического училища.
Но не столько блестящий послужной список Шебуева привлекал, сколько его работы. Он исполнил ряд композиций в Казанском соборе, выполнил огромных размеров картину «Петр Великий в сражении при Полтаве», за которую был произведен адъюнкт-профессором исторической живописи, создал дивный плафон в Царскосельском дворце, благодаря которому получил титул придворного живописца.
«Как он сказал? – постарался припомнить Михайлов фразу Шебуева. – Ах да! Я в нем себя молодого увидел!»
– Ну, если так, – он улыбнулся набегающей мысли и не снимая улыбки, постучав по плечу Василия Козьмича, сказал дружелюбно: – Давайте посмотрим рисунок.
К новому месту жительства Травин привык быстро. Даже и не привыкал – приехал и зажил, словно всегда был здесь, только отлучился ненадолго. Такой была Коломна: вроде бы и часть Санкт-Петербурга, а вроде и провинция, чем-то напоминающая родной Галич. Галич, который выдал ему от имени городской Думы Свидетельство, словно поручившись за него перед столицей.
Вот оно на бумаге за приложенной 23 января 1833 года казенной печатью:
«Дано сие Костромской губернии из Галичской городской Думы Галичскому мещанину Алексею Ивановичу сыну Травина в сходстве присланного в Думу от него, Травина, 31-го декабря 1832 года через почту прошения насчет увольнения его из здешнего в Санкт-Петербургское мещанство… для поступления по ученой части и избрания себе другого рода жизни, по коему с учиненной в сей Думе справки оказалось, что за ним, Травиным, по здешнему обществу в рекрутских и других известных повинностях равно и недоимках не состоит… Он весьма хорошего и честного открову, 32 лет и на увольнение его, Травина, из здешнего в Санкт-Петербургское мещанство или поступление по ученой чести, или избрание другого рода жизни, по сей души препятствующих причин не стоит. Данное общество на таковое увольнение его, Травина, дает явно добровольное свое согласие, о чем и чинило сего января 18 дня свой приговор, с коего и дана ему, Травину, за надлежащими подписями точная копия».
Скоро после переезда на постоянное место жительства в Санкт-Петербург Алексей Иванович все больше и больше влюблялся в необычную архитектуру, напоминающую ему венецианскую. И хоть в Венеции Травин не был, знал о ней по рассказам, здесь, в Коломне, он ясно представлял себе ее умозрительно.
Влажное дыхание морской стихии, незримой, присутствующей за унылыми перспективами, замкнутыми глухими стенами, пьянило его. Сплошные линии фасадов, следующих изгибам каналов, с незначительными колебаниями по высоте разноэтажных зданий и сдержанной пестроте штукатуреных стен создавали бесконечно вибрирующую трепетную картину. Низенькие подворотни, тенистые проходные дворы, возможность перехода через двор, чью-то парадную в следующие двери, на соседний двор, насквозь, к каналу, через улицу, – удивляло и увлекало его таинственностью.