Страница 4 из 10
— Это все по злобе Богомиловой жены вышло; она давно меня недолюбливает, а Стемира не было с нами: его варяги захватили и угнали с собой в Греки. Богомилова-то жена бездетная, а у меня Хоринька-то вонь какой красавчик, купавый; и задумала она его погубить. Весною, в праздник Красной Горки, она возьми да и шепни Богомилу, что Хориньку моего надо принести в жертву Перуну; он, видишь ты, любит лучшую жертву. По слову Богомила, мир и выбрал Хориньку. Я — бежать. И знаю я, что малец мой русалочкой блаженной будет, Чуром праведным и могучим, что богу Перуну-Сварогу угодна будет такая жертва, да мне как без него быть? Ведь полоснут кривым ножом по этой-то беленькой шейке, и поднимут на колесо, и зажгут костер, и повалит дым, и затрещит костер, запылает, а народ мерно, по песне, забьет в ладоши. Каково это матери-то? Ушла я с Хоринькой в лес; вече нашу избу сожгло, вместо Хориньки зарезали белого козленка, а сынок мой теперь не наш, а перунов. Если гром его в это лето не убьет, так он опять будет наш.
Родион, слушая это, перекрестился и сказал:
— Отпусти им, Господи! Не ведают, что творят!
Подкрепившись обедом, Родион достал из котомки своей образ Божией Матери, прикрепил его в уголку убогой хижины, сотворил перед ним продолжительную и усердную молитву, спокойно улегся на мягкой постели из еловых ветвей, покрытых овчинами, и заснул.
Любуша этим временем захватила с собой Хорька и побежала к ближайшей соседке своей Предславе рассказать кое-что о своем госте. Старый Улеб, муж Предславы, только что воротился с рыбной ловли и ел свой любимый овсяный кисель.
— И какой он стал чудной! — говорила Любуша, — точно как-будто и не он. Говорит, что он уже не Рангвальд, а Родион какой-то, а такого имени даже не бывает. Мудрено что-то такое говорит, а как поел да собрался спать, вынул дощечку небольшую, вот этакую, сделал на себе знак и поцеловал ее. Я и думаю: заговор это у него от дурного глаза, что ли, от хворости, от бед и напастей в путешествии. Только после эту дощечку он привесил в углу и пал перед ней на колена. Поглядела я, и что же ты думаешь? На дощечке, точно как-будто вот когда в спокойную воду посмотришься, так видно ясно: изображена Мать с Дитятею на руках. Лик у нее такой светлый, ясный, добрый, а младенец сидит, словно задумался, и смотрит, смотрит точно живой. Перед этой дощечкой как он стоял, как он шептал, как он преклонял голову к земле, это я тебе и рассказать не могу. Ведь мы знаем Рангвальда, что он за человек: жесткий, суровый, одно слово — варяг. Другим он стал человеком и в разговоре-то: мягче гораздо и по-женски как-то, ласковее. А перед этой дощечкой, перед образом Матери, — будто ласковый младенец какой перед матерью: и просит, и покоряется, и молит, и верит, и любит, и надеется… Нельзя рассказать, что это такое было: свет какой-то новый по его лицу прошел, и жесткого Рангвальда нашего ни за что бы не узнать… А Мать с Младенцем смотрят на него так милосердно и ласково… Очень хорошее что-то сделалось с нашим Рангвальдом, и не кудесничество это какое новое, не волхвованье, нет, ты, бабушка, этого не говори… Чудное что-то делалось и хорошее…
Предслава призадумалась и решила про себя, что это новый цареградский способ волхвованья, которому ей, известной в целом крае вещунье и кудеснице, следует поучиться у гостя.
На другой день рано утром Предслава пошла навестить Рангвальда и, по обычаю, принесла ему гостинец, сот, наполненный янтарным душистым медом. Варяг показал столько радости при виде старухи, столько искренней благодарности за ее заботы о его выздоровлении, что вещунья удивилась. Суровый Рангвальд не был так благодарен и в то время, когда она только что поставила его на ноги, а с тех пор прошло целых четыре года, так что можно-бы успеть и позабыть.
— Вот Кто заплатит тебе в будущей жизни! — так кончил Родион, с благоговением смотря на икону, и, сложа руки, шепотом прочел молитву.
Предслава смотрела на него пытливо, но не расспрашивала ничего, а решила прежде отвести гостя к тому ключу, из которого она умывала его во время болезни, и там, у громовой криницы, поговорить с ним по душе. Родион охотно согласился, и они пошли. Следом за ними пошла Любуша, а за нею, крепко держась за подол, маленький Хор. Внучки Предславины, заметив, что гость направляется к самой торной из всех лесных дорожек, к громовой кринице, пошли следом. Гостю надо было уважить хозяев и поклониться почитаемой в роде святыне, и этот обряд совершался всегда при местных жителях; они являлись туда без всякого зова, как на маленький семейный праздник. Эта криница, или этот ключ, по преданию, выбит был из земли стрелою Перуна, почему в нем и осталась навсегда часть живительной и целительной силы верховного божества. Некоторые из соседок, приметив направление гостя, не торопясь, шли туда же: им хотелось и гостя посмотреть, и оказать ему почет своим присутствием, и просто — провести полчаса в приятной беседе. Старый Улеб, налаживая свой челн, заметил куда идет народ и тоже потащился следом, бросив молоток и тростник, которым он законопачивал щели.
Громовая криница была у подошвы отлогого пригорка. Еще при дедах посаженные дубы разрослись великолепным большим кругом, а в середине, пуская корни в расселины большого камня, из-под которого бежал студеный родник, разросся крупнолистный, раскидистый ольховый кустарник, обвешанный усердными почитателями Перуна. Тут были и цареградские давно вылинявшие ленты, сережки, золотые, серебряные и медные, и стрела, вынутая из опасной, но благополучно зажившей раны, и перержавевший меч, воткнутый в землю еще дедом нынешнего старшины-князя, и много разных мелочей. За дубами тянулся во все стороны темный бор.
Весело болтая, Предславины внучки догнали гостя, рассмотрели его подробно, подивились его широкому черному одеянию, его худобе и большому, острому носу, успели обогнать всех и напиться из журчащего родника. За ними подошла Предслава, подняла руки к небу и, шепча какие-то слова, поверглась ниц перед бьющею из земли струею воды.
Родион все время смотрел на нее с грустью и сожалением, а когда она зачерпнула воды и поднесла ее гостю, чтоб он напился и умылся, то он осторожно отстранил рукою берестянный ковш старой вещуньи и сказал:
— Бабушка, голубушка, отставь это, вылей ты свою поганую воду! Это дьявольская вода! Я испил от родника истины, вкусил от вечной правды и вечного спасения и не стану осквернять себя поганым питьем языческим.
— Что ты, что ты, греховодник! — сказала торопливо Предслава, закрывая ему рот костлявою рукою. — Что ты толкуешь? Известно, в Царь-граде своя есть криница громовая, у нас своя, только она от этого не хуже стала, Перуном данная вода, а ты — и поворотился у тебя язык! — говоришь: поганая. Испортили тебя в Царе-граде, с толку сбили; а ты вот умойся, родимый, да попей, и пройдет.
— Не испортили, бабушка, а глаза открыли, да и не люди открыли, а Божья благодать просветила меня, — отвечал Родион, тихо взял старуху за руку, отвел ее на несколько шагов и уселся с нею на камне. — Потолкуем по душе, как ты говорила; а я, по правде сказать, за тем и из Царя-града ушел, чтобы толковать по душе со всеми здешними добрыми людьми и со всяким, кто может вместить в себе слова истины. Поди и ты сюда, Любуша, а Хорька своего подай мне: я покажу ему, за что человек должен держаться душою, что спасло мир и всех людей. Поди ко мне, малец; вот символ нашего спасения…
Он ласково взял мальчика себе на колена, вынул висевший у него на шее серебряный крест и дал ему в руки.
— Это ты отчего же такое носишь? — спросила Любуша, — мой Хорь тоже носит на шее рыбий зуб, от лихорадки, и корень мать-и-мачеха от сглазу. А это что?
— Это крест, дитя мое, память крестного страдания и смерти Сына Божия, воплотившегося от Девы Марии. Я сам был так же слеп, как и вы, тоже ходил во тьме как приехал в Царь-град. Поступил я в варяжскую дружину и служил, и дрался, и вместе с товарищами справлял ваш зимний праздник, Коляду. Пошли мы раз вдвоем с товарищем так, от нечего делать, посмотреть, как этот самый праздник справляют греки. Нас впустили, без всякого спора, в большую каменную храмину, каких вы и не видывали: вдвое больше всего этого круга из дубов, и сверху всего этого крыша. Как мы вошли, так стало даже жутко, и по голове точно будто мураши побежали: все золото, все камни дорогие; народу тьма и все молчат и слушают чей-то сладкий, мягкий голос… и дым клубится благовонный. Не успели мы осмотреться — запели. Где, кто запел, неведомо, только так сладко, тихо, вот как ручей журчит, когда возле него засыпаешь, и впросонках не разберешь, вода это по камням пробирается, птицы ли где поют… И как запели, так народ, сколько его там ни было в храмине, пал на колена… И вот поют громче, громче, да так согласно, как будто с неба льется эта песня и всех нас обдает… Я вместе с другими пал на колена и забыл о нашем грозном боге Торе или о вашем сердитом Перуне, и душа моя почуяла, что все это ложь, обман, что есть иной Бог, истинный и всеблагий… Как служба кончилась и как мы вышли, куда пошли, ничего этого не помню. Душа у меня ныла и просила истины. Я ходил как в воду опущенный, пока меня не направил на путь истинный один старец, пустынник с горы Афонской. За ним я пошел бы на конец света: старец кроткий, мягкий, незлобивый, как грудной младенец. Так я познал истинный свет, истинного Бога, и жалко мне стало вас, добрых людей, блуждающих во тьме, и решился я идти к вам и открыть вам глаза. Все ваши боги, Перун, Дажбог, Тур, Велес, Дид, Ладо, все это ложь, обман…