Страница 3 из 6
<b>Вторник, вечер</b>
Серо-черное письмо
Отель хороший, все ко мне добры, и меня переполняет космическое одиночество…
<b>Среда, утро</b>
Сейчас утро, за окном осеннее дерево, и сегодня все лучше… Оцепенение отпустило меня. Если мы пишем обо всех наших мыслях, должен рассказать об одной очень черной, которая пришла мне в голову сегодня ночью. В основном она касается моей телесной составляющей. Сам человек в той или иной степени довольно быстро изнашивается. Моя профессия требовала от меня достаточно тяжелого труда, и последствия начинают сказываться. Редко бывает, чтобы я несколько дней подряд чувствовал себя здоровым. То, что страшит и настораживает меня сильнее всего, это головокружение, признаки слабости, круг неприятных чувств, наивысшей точкой проявления которых становятся жар и подавленность. Возможно, это все результат моей тревоги… Меня мучают смехотворные смущение и стыд из-за всех этих недугов, с которыми я едва ли способен бороться. Думаю, это связано с ситуацией «старый мужчина – молодая женщина».
В один прекрасный день мать, отец и врач встретились в норвежском суде, чтобы окончательно решить вопрос отцовства. Все они прекрасно поладили друг с дружкой. Атмосфера в зале суда была чудесная, почти праздничная. Единственный, кто, по мнению отца, повел себя несговорчиво, был норвежский судья, тонкогубый, с вытянутым лицом. Он требовал, чтобы ему всё пересказывали по несколько раз. Кто и когда имел интимную связь с матерью ребенка? А проведя в суде такой долгий день, мама решила, что бокал шампанского никому не повредит. О нет, из этой затеи ничего не вышло. Отцу ребенка нужно было срочно возвращаться в стокгольмский театр, а муж номер один спешил в больницу на ночное дежурство. Но это же всего один бокал вина? Разве они его не заслужили? Уж она-то, во всяком случае, точно заслужила. Ждала по вечерам, надеясь, что ребенок всю ночь проспит. Лежала рядом с дочкой в квартире по улице Драмменсвейен, дом 91, и надеялась, что дочка не проснется и не заплачет. Иногда малышка всю ночь рыдает, и тогда мать не понимает, в чем дело. Может, у ребенка что-то болит? Она заболела? И теперь умрет? Может, позвонить кому-нибудь? Может, кто-то вылезет из кровати, выйдет в темноту, на мороз и поспешит к ней на помощь? Утром приходит нянечка, на ней фартук и что-то вроде сестринского чепчика, а взгляд у нее, по мнению матери, какой-то мечтательный. Мать боится опоздать на работу и боится оскорбить няню, поэтому не говорит того, что хочет сказать: «Я так устала. Я опаздываю. Пожалуйста, просто помолчи и дай мне уйти». Окрестят ребенка еще через два года, однако в тот день в суде девочка получила мамину фамилию, а разговаривая по телефону, мать с отцом называют ее бейбиком, или плодом нашей любви, или всякими другими шведскими и норвежскими словами, обозначающими что-нибудь мягкое и нежное – сливочной пенкой, липовым листочком, льняным лоскуточком.
Мать с отцом пробыли вместе пять лет и успели немало времени провести в Хаммарсе. Дом уже достроили. За дочкой присматривали две женщины, одну звали Роза, другую – Сири. Первая была кругленькой, вторая – тонкой. У первой имелся яблоневый сад, у второй – муж, который вставал на четвереньки, сажал девочку на спину, и они разъезжали так по дому, а девочка пела: «Хей фадери фадеруллан дей опля!»[1] В 1969 году мать отправилась в Хаммарс и взяла с собой дочку. Спустя еще четыре года, в конце июня, девочка снова приехала сюда. Она ехала навестить отца. Уезжать от матери ей не нравилось, но мать обещала каждый день звонить.
Ничего не изменилось, вот только теперь там жила Ингрид. Все вещи стояли на своих прежних местах, там, где девочка с мамой видели их в последний раз перед отъездом. Дедовы часы тикали и били каждые полчаса и каждый час. Сосновые стены желтовато светились, а по полу ползли темные тени. Отец опустился перед девочкой на корточки и с опаской сказал: «Вообще-то трогать тебя можно только твоей маме».
Маленькая и худенькая, она каждое лето приезжала в Хаммарс с двумя большими чемоданами, которые дожидались во дворе, пока кто-нибудь не занесет их в дом. Она выскакивала из машины, бежала по двору в дом, забегала в свою комнату и опять выбегала во двор. На ней было синее летнее платье, достававшее до колен. «Что у тебя в чемоданах? Почему у такой крошечной девочки такие огромные чемоданы?» – спрашивал отец.
Его дом был пятьдесят метров в длину и становился все длиннее. Чтобы дойти из одного конца в другой, требовалось время. Бегать в доме запрещалось. Отец потихоньку отстраивал дом, с каждым годом тот становился все длиннее, но не выше. Ни подвала, ни чердака, ни лестниц. Девочка жила там весь июль.
Ее приезд тревожит его, «ну, здравствуй, здравствуй», и вот по двору уже бегает девочка с узловатыми коленками и тощими ногами, или она танцует, эта девочка почти всегда исполняет какой-то мудреный танец, вместо того чтобы отвечать на вопросы, она принимается пританцовывать. А еще она встает перед ним, будто бросает ему вызов, – тогда он улыбается. Что теперь? Что нужно сказать? И что сделать?
Девочке не хочется расставаться с мамой, но ей не терпится увидеться с отцом, с этим местом: домом, островом, своей комнатой, цветастыми обоями. Она скучает по стряпне Ингрид, по полянам и каменистому берегу и по морю – серо-зеленое, оно отделяет папин остров от Советского Союза (а если заблудишься на море и попадешь туда, то обратно уже не вернешься), и здесь все так, как всегда было, и ничего никогда не изменится. У отца есть правила. Она их понимает. Правила – это алфавит, который она выучила вместе с настоящим алфавитом. «А» – это «А», «В» – это «В», тут и спрашивать излишне, а «Z» всегда была «Z», девочка знает про «Z», и отец редко на нее сердится. Рассердиться он может, с его-то взрывным характером, – так мама говорит, он может сорваться и рыкнуть, но девочка знает, где прячется отцовский гнев, и старается его не растревожить. Она худенькая. Отец говорит: тоненькая, как пленка.
Мама говорит с отцом по телефону и раздражается, потому что отец не дает девочке молока. Он говорит, молоко вредно для желудка. Послушать отца, так для желудка вообще много чего вредно. Но молоко особенно. Мама же считает, что детям непременно нужно молоко. Это все знают. То, что говорит отец, идет вразрез с элементарными знаниями о детях.
К тому же, жалуется мама, в остальном воспитание девочки его нисколько не интересует, а тут вдруг у него свое мнение появилось! В мамином голосе звенит металл. Все дети должны пить молоко, особенно такие худенькие девочки… Насколько я знаю, это был единственный раз, когда причиной ссоры между мамой и отцом стало воспитание дочки.
Перемены. Тревоги. «Ну, здравствуй, здравствуй. Дай-ка, я на тебя посмотрю. Как ты выросла. И какая стала красавица». А потом он складывает указательные и большие пальцы так, чтобы получился квадрат, и смотрит на нее через этот квадрат. Он прищуривает один глаз и смотрит на нее другим. Фотографирует. Заключает ее в рамку из пальцев. Не двигаясь, она серьезно смотрит на квадрат. Это ненастоящий фотоаппарат – будь он настоящим, девочка бы крутилась и волновалась – как она выйдет на фотографии?
Ребенок выдергивает его из привычных занятий. Отвлекает от работы. Мешает писать. Но это же лишь сейчас, в тот момент, когда она появляется во дворе с чемоданами – лишь сейчас, когда они не видели друг друга целый год, лишь сейчас она отвлекает его от работы. Она пританцовывает посреди двора. Он делает из пальцев фотоаппарат и смотрит на нее одним глазом, второй прищурен. Не знаю, кто вносит в дом чемоданы. Или распаковывает их. Или развешивает в маленьком шкафу в комнате платья, и шорты, и футболки. Наверное, Ингрид. Вскоре он скроется в кабинете (кабинет расположен в одном конце дома, а ее комната – в противоположном) и вернется к работе.
1
Hei faderi faderullan dei og hoppla – непереводимый набор звуков, строчка из припева «Пиратской песни» авторства норвежского детского писателя Турбьерна Эгнера. Песенка о капитане пиратской шхуны «Клара» по прозвищу Черный Билл, который грабил все суда от Мосса до Калькутты. Одна из самых известных и обожаемых песен в Норвегии. – Здесь и далее примеч. пер.