Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 19



– Вот что, брат Данило. Ты наши порядки знаешь – коли у тебя на дворе мертвое тело явилось, так и вина – твоя.

– Как не знать! Оттого-то и правды не добьешься – коли кто на улице увидел, как злодеи человека порешили, так и помочь страшно, убегает без оглядки. Схватят над мертвым телом – виновен!

– Так ты, Воробей, бабам своим прикажи помалкивать, а тело ночью вынеси ну хоть к реке.

– Батюшка Иван Андреич, не смогу, слабосильный я.

Это была чистая правда.

– Тогда… Тогда положи на дворе, снегом закидай, я найду человека, чтобы помог. Ничего с тем телом в сугробе не сделается. И чтоб бабы молчали! Я их знаю, они дуры. Как раз тебя под большую беду подведут. Сможешь с ними управиться?

– Ох… – Воробей вздохнул. Всем хозяйством заправляла Ульяна, коли ее разозлить – может и со двора согнать.

Деревнин нахмурился. Ежели бабы распустят языки и Воробья схватят – придется вызволять его, тратить деньги, идти на поклон к объезжему голове, чьи люди первыми прибегут к мертвому телу, потом к князю Гагарину, своему самому главному начальнику.

Подьячий повернулся к Ульяне.

– Если ты, дурища, хоть слово сбрехнешь – у нас на съезжей тебе всю спину кнутом обдерут. Сам скажу: ты-де ту девку увидела, как она в подклете сидит, и ты-де ее от злости удавила. Кому больше веры – Земского двора подьячему или тебе, дуре?

Ульяна закивала. Эту беду, похоже, удалось избыть.

– Я в приказ пойду. А ты, Данило Петрович, прежде чем тело в сугроб закапывать, сделай опись всего, что на нем найдено, потом мне доставишь. Как знать – может, ту девку уже ищут, может, родня с ног сбилась и к нам на Земский двор прибежала.

Взяв лучину, Деревнин вышел во двор. Двор был невелик, у входа в подклет Воробьево семейство все истоптало, но у ворот подьячий обнаружил следы.

– Мать честная, это что ж за топтыгин приходил?

Следы были огромные и косолапые.

– Ишь ты, левой ногой больше, чем правой, загребает. След приметный, и сразу видать – топтыгин у нас рослый.

Присев на корточки, Деревнин привычно измерил следы растопыренными пальцами и перевел то, что получилось, в вершки.

– Семь вершков, – задумчиво произнес он. – Детина, значит, чуть не в сажень ростом. Татары ж таковы не бывают, а киргиз-кайсаки – им родня… Откуда ж притащился такой Голиаф?

Как многие московские жители, из Ветхого Завета он помнил то, что увлекательно: про царя Соломона, про Юдифь и царя Олоферна, про Иосифа с тощими коровами, про пастушка Давида, что из пращи убил великана Голиафа.

Измерил он также след поперек, и вышло два с половиной вершка, что тоже немало. С тем Деревнин и ушел.

В приказной избе он полез в короба – память подсказывала, что было дельце, когда ограбили обоз с битой дичью, налетчиков не сыскали, но один из возчиков дал их точные приметы. Найти нужные столбцы в свитке длиной в три сажени – дело непростое, разматывать и сматывать помогал писец, четырнадцатилетний Митя, взятый на Земский двор не просто так, а по упросу боярыни Юрьевой, парнишка был племянником мамки ее младшей дочери.

Потом в приказную избу стрельцы привели самого из троих жалкого налетчика. Сказался Ермишкой Шилом. Отчего Шило? Надо полагать, наловчился сей причиндал ловко совать меж ребер…

Ермишку, пока брали налетчиков, порядком потрепали, руку из плеча выбили, оба глаза подбили, и Деревнин рассудил: пусть сперва этот горемыка все про товарищей выложит как на духу, а потом уж можно двух других поодиночке расспрашивать. Врать будут, это понятно, и опытный подьячий даже даст им такую возможность. А как поверят, что Деревнин проглотил тухлятинку, так он и рявкнет, да кулаком по столу, да тот кулак к налетчикову носу поднесет: а ну, нюхай, чем пахнет!

Их, привезя ночью, нарочно рассадили по разным углам сырого тюремного подвала, чтобы не могли сговориться да, стуча от холода уцелевшими в стычке зубами, поразмыслили о своих грехах и о своем горестном грядущем. Теперь Деревнин готовился пожинать плоды этого правильного решения.

Шило и без кулака начал все выкладывать, не забывая выгораживать себя, сиротинушку. Сидевший рядом с Деревниным Митя только успевал заносить эту жуткую исповедь на листки, которые потом предстояло склеить в столбцы. Митя служил всего лишь третий месяц и очень старался, за то Деревнин ему покровительствовал. Была, впрочем, у подьячего тайная мысль, нечто вроде договора со Всевышним: вот я тут, у себя в приказной избе, буду добр к Митеньке, а в Посольском приказе дьяки и подьячие будут добры к Михайле.

Потом Деревнин велел стрельцам уводить Ермишку; кормить до ночи, впрочем, не велел, хватит с него утреннего ломтя хлеба, лиходею поголодать полезно и даже душеспасительно. А вот о своем пропитании позаботился – вышел размять ноги на Торг, взял там у знакомого надежного разносчика пирог с капустой, да другой – с яйцами, да тут же и сбитеньком побаловался.

В приказной избе товарищи сказали Деревнину, что его парнишка на крыльце дожидается. Подьячий, еще не успев скинуть шубу, вышел на крыльцо – и точно, отрок лет десяти, но не из бедного житья, в добротном тулупчике, в чистых онучах и даже новых лаптях, хороших, с кожаной подковыркой.



– Я подьячий Деревнин. Чего тебе? – неласково спросил Деревнин. Парнишка испугался и даже съежился.

– Кто тебя послал? – не дождавшись ответа, вдругорядь спросил подьячий.

– Дядька…

– Чей дядька?

– Дядька Мартьян…

– Ты в лавке, что ли, у него служишь? – догадался Деревнин.

У приятеля своего, купца Мартьяна Гречишникова, он бывал дома, когда звали к богатому застолью, домочадцев знал в лицо – то есть домочадцев мужеска полу, поскольку Гречишников очень не одобрял, когда его бабы и девки выходили к гостям. Этого парнишку он там вроде не встречал.

– Служу…

– Так с чем тебя послали-то?

– Дядька Мартьян велел – чтобы к нему… – Парнишка запнулся и совсем тихо выговорил: – Жаловать изволили…

Подьячий усмехнулся – такие словесные выкрутасы были для гонца в диковинку.

– Передай – вечером к нему буду. Беги!

Такой призыв мог означать все что угодно. Могло статься, что купцу доставили дорогое заморское вино и он желает выпить в обществе давнего приятеля. А могло статься, что случилось недоразумение, в котором он сам разобраться не может.

Оказалось – и то и другое.

Приказав ключнице устроить на краю стола богатое угощение и выпроводив ее, Мартьян Петрович сказал:

– Иван Андреич, совет твой потребен. Тут у меня в хозяйстве нестроение вышло…

– Какое, Мартьян Петрович?

– Некое нестроение… Блудное то бишь…

– Так говори. Я не красная девица, румянцем не зальюсь. Знал бы ты, сколько этих блудных нестроений у нас в приказных столбцах имеется. Только еще корову никто спьяну не огулял, а все прочее, кажись, уже было.

– Приказчик мой, Онисим, да ты его знаешь… – Купец вздохнул. – Дурак он, хоть и мой приказчик. Старый дурень. Все ему в один голос: не женись ты на этой Дарье да не женись! На родню ее погляди! Не диво, коли явится, что та родня Стромынку оседлала! Видел бы ты их! С такими ручищами только в стеношники идти, на льду в стенке биться, государя тешить. А он уперся: женюсь, да и только!

– Про Стромынку – сгоряча сказано или кое-что ведомо? И кем сказано?

– Да всеми! Я чай, сгоряча. А, статочно, и впрямь портные – под мостом вязовой дубиной шьют.

Так заковыристо в народе обозначали тех лесных налетчиков, что поджидают добычу, хоронясь под мостом.

– Имена и прозвания потом скажешь. Может, и впрямь в наши столбцы затесались.

– Аникины они, Федот да Гаврило. Оба кожемяки. А она, Дарья, сказывали, честная вдова. Сказывали! Языки бы им калеными клещами!.. Повенчался мой дурень на этой Дарье. Стали жить. А у Онисима сынок – Архипка, ему уж шестнадцатый. Думали учить его, чтобы потом женить и поставить в приказчики, а до того я его в ту лавку, что ближе к спуску, определил. Так парень два и два сложить не умеет. Погоди, не смейся, рано смеешься.