Страница 2 из 6
«О день роковой для Блока и для меня. Как прост он был и ясен! После обеда, который в деревне у нас кончался около двух часов, поднялась я в свою комнату во втором этаже и только что собралась сесть за письмо – слышу рысь верховой лошади. Уже зная бессознательно, что это Саша Бекетов из Шахматова, подхожу к окну. Меж листьев сирени мелькает белый конь, да невидимо звенят по каменному полу террасы быстрые, твёрдые, решительные шаги. Сердце бьётся тяжело и глухо. Предчувствие? Или что? Но эти удары сердца я слышу и сейчас, и слышу звонкий шаг входившего в мою жизнь.
Даже руки наши не встретились, и смотрели мы прямо перед собою. И было нам 16 и 17 лет».
«Никогда, ни в каком девичьем лице я не видела такого выражения невинности, какое было у неё. Это полудетское, чуть скуластое, красивое по чертам лицо было прекрасно. А его лицо – это лицо человека, увидевшего небесное видение. И я поняла: дальше могла быть целая жизнь трагических и непоправимых ошибок, падений, страданий, но незабвенно было для поэта единственное – то, что когда-то открылось ему в этой девочке».
«В тот весенний день я увидел человека роста значительно выше среднего; я сказал бы: высокого роста, если бы не широкие плечи и не крепкая грудь атлета. Гордо, свободно и легко поднятая голова, стройный стан, лёгкая и твёрдая поступь. Лицо, озарённое из глубины, бледно-твёрдые и нежные – зеленоватых, с оттенком северного неба, глаз. Волосы слегка вьющиеся, не длинные и не короткие, светло-орехового оттенка. Под ними – лоб широкий и смуглый, как бы опалённый заревом мысли, с поперечной линией, идущей посредине. Нос прямой, крупный, несколько удлинённый. Очертания рта твёрдые и нежные – и в уголках его едва заметные в то время складки. Взгляд спокойный и внимательный, остро и глубоко западающий в душу. В матовой окраске лица, как бы изваянного из воска, странное в гармоничности своей сочетание юношеской свежести с какою-то изначальной древностью. Такие глаза, такие лики, страстно-бесстрастные, – на древних иконах; такие профили, прямые и чёткие, – на уцелевших медалях античной Эпохи. В сочетании прекрасного лица со статною фигурой, облечённой в будничный наряд современности – тёмный пиджачный костюм с чёрным бантом под стоячим воротником – что-то говорящее о нерусском севере, может быть – о холодной и таинственной Скандинавии».
«„Не городской” Блок стал более городским, „Заревой” – более ночным. Воздушный – более земным, рождённым в бытии земли. Сходя в ночь, на землю, ночью рождается он на земле. Теперь уже нет в нём той прежней „заоблачной” грусти вечерней „перекрёстка” и „распутья”, нет „грустящего” ни в нём – ни о нём… ибо вступая в новый круг, он чувствовал себя бодро».
«Сдержанность манер стала граничить с некоторой чопорностью, но была свободна от всякой напряжённости и ничуть не обременяла ни его, ни других. Основная особенность его поведения состояла в том, что он был совершенно одинаково учтив со всеми, не делая скидок и надбавок ни на возраст партнёра, ни на умственный его уровень, ни на социальный ранг.
На нём чёрный корректный сюртук, крахмальный стоячий воротничок, тёмный галстук. Студенческая щеголеватость сменилась петербургским умением носить штатское платье. Ничего богемного, ничего похожего на литературный мундир. Никакого парнасского грима. И тем не менее наружность его в то время была такова, что каждый узнал бы в нём поэта».
«В своём длинном сюртуке, с изысканно-небрежно повязанным мягким галстуком, в нимбе пепельно-золотых волос, он был романтически прекрасен тогда, в шестом-седьмом году. Он медленно выходил к столику со свечами, обводил всех каменными глазами и сам окаменевал, пока тишина не достигала беззвучия. И давал голос, мечтательно хорошо держа строфу и чуть замедляя темп на рифмах. Он завораживал своим чтением, и когда кончал стихотворение, не меняя голоса, внезапно, всегда казалось, что слишком рано кончилось наслаждение, и нужно было ещё слышать. Под настойчивыми требованиями он иногда повторял стихи. Все были влюблены в него, но вместе с обожанием точили яд разложения на него».
«Этот голос, это чтение, может быть единственное в литературе, потом наполнилось страстью – в эпоху „Снежной маски”, потом мучительностью в дни „Ночных часов”, потом смертельной усталостью – когда пришло „Возмездие”. Но ритм всю жизнь оставался всё тот же, и та же всегда была напряжённость горения. Кто слышал Блока, тому нельзя слышать его стихи в другом чтении».
«Читая он стоял, немного нагнувшись вперёд, опираясь на стол кончиками пальцев. Жестов он почти не делал… Он очень точно и отчётливо произносил окончания слов. При этом разделяя слова небольшими паузами. Чтение его было строго ритмично, но он никогда не „пел” своих стихов и не любил, когда „пели” другие».
«Очень прямой, немного надменный, голос медленный, усталый, металлический. Тёмно-медные волосы, лицо не современное, а будто со средневекового надгробного памятника. Из камня высеченное, красивое и неподвижное. Читает стихи, очевидно новые, – „По вечерам над ресторанами”, „Незнакомка”. И ещё читает…»
«Ремесло поэта не наложило на него печати. Никогда – даже в последние трудные годы – ни пылинки на свежевыутюженном костюме, ни складки на пальто, вешаемом дома не иначе как на расправку. Ботинки во всякое время начищены; бельё безукоризненной чистоты; лицо побрито, и невозможно его представить иным…»
«Помимо идей, параллельно с теорией, шла тогда весьма сложная запутанная жизнь. Чувство „катастрофичности” овладело поэтами с поистине изумительной, ничем не преоборимою силою. Александр Блок воистину был тогда персонификацией катастрофы. И в то время, как я и Вяч. Иванов, которому я чрезвычайно обязан, не потеряли ещё уверенности, что жизнь определяется не только отрицанием, но и утверждением, у Блока в душе не было ничего, кроме всё более и более растущего огромного „нет”. Он уже тогда ничему не говорил „да”, ничего не утверждал, кроме слепой стихии, ей одной отдаваясь и ничему не веря. Необыкновенно точный и аккуратный, безупречный в своих манерах и жизни, гордо вежливый, загадочно красивый, он был для людей, близко его знавших, самым растревоженным, измученным и в сущности уже безумным человеком. Блок уже тогда сжёг свои корабли».
«Безмятежность не была ему свойственна, всякий бунт, искание новых путей, бурные порывы – вот то, что взял он от матери. Да отчасти и от отца. И неужели было бы лучше, если бы она передала ему только ясность, спокойствие и тишину? Тогда бы Блок не был Блоком, и его поэзия потеряла бы тот острый характер, ту трагическую ноту, которая звучит в ней с такой настойчивостью».
«Блок в своём существе поэта был строг и даже суров, но у него был весёлый двойник, который ничего не хотел знать о строгом поэте с его высокой миссией. Они были раздельны. Вдохновенный вздор, словесную игру заводил с нами этот другой Блок, который был особенно близок мне. Ему самому тоже всегда хотелось шутить и смеяться в моём присутствии. Н. Н. Волохова и Любовь Дмитриевна говорили, что мы вдохновляем друг друга».