Страница 46 из 74
— Люблю смельчаков!
Матросов просиял.
— Да я, товарищ старшина, собственно говоря, мечтал в разведчики. Разведчиком в тылу у врага можно такие дела развернуть, что любо-дорого! Но в автоматчиках — тоже неплохо.
— Ясно, неплохо. В самый раз угадал.
Кедров испытующе смотрит на Матросова. Что-то девичье было в его с виду озорных голубых глазах, а разлет бровей — резкий, орлиный. Золотисто-русые густые ресницы и такой же пушок на верхней губе.
— Годков-то сколько?
— Девятнадцать, — не сразу ответил Матросов. Ему хотелось казаться старше перед этим усатым сибиряком, но прибавлять года неудобно.
— Это не беда, что мало. Считают не по годам, а по ухватке.
Матросов давно уже познал прелесть добрых отношений с новыми знакомыми. Теперь у него глаза разбегались: хотелось скорей узнать командиров своей части, которые, по слухам, немало прославились в последних боях на Калининском фронте.
В сторонке мелькнул, как живой снежный ком, заяц-беляк.
— Эх, мать честная! — вдруг преобразился Кедров. — Вот бы душу отвести, поохотиться!
— Вы охотник, товарищ старшина?
— И не говори, хуже пьяницы! Пропадал бы в лесу… Да гляди ж ты, вон клест пролетел. Ишь, как звонко крикнул! До чего же, брат, занятная птица! Гнездует клест, выводит птенцов даже в такое неположенное время, как теперь, в трескучий мороз.
— А это какие? — указал Матросов на стайку пичужек с черной маковкой.
— Синички-гаечки… А вот та, на снежку под елкой, — голубая лазоревка. Тут обязательно должен быть и дятел-долбун. — И Кедров ищет глазами. — Ну да, вон прилип, рябой, к стволу сосны и кует себе, вон, вон, черно-белый, малиновое брюшко. Дело ясное: где дятел, — там и синицы. Он выдалбливает в коре жучков короедов, а синицы подбирают, лакомятся.
— Вы все про птицу, оказывается, знаете.
— Да, я все повадки звериные и птичьи изучил.
Кедров щурится на собеседника: этот шустрый паренек чем-то сразу вызвал у него к себе отеческие чувства. Может, тем, что этому безусому юному солдату, и правда, нужна здесь отцовская опека.
— Гоже, что и ты любишь природу. Мне как раз такие вот по душе. Я тебя еще на станции приметил. Глаза, вижу, зоркие, как у беркутенка.
Матросов совсем осмелел в таком «не служебном» разговоре.
— Товарищ старшина, у меня к вам большая просьба. Можно в наш взвод перевести Белевича? Михась Белевич, белорус.
— Родня, что ли?
— Нет, но это такой человек! Словом, панфиловец. Москву защищал, понимаете, участвовал в параде на Красной площади.
— Так и я там бывал.
— Где?
— В Кремле, на совещании стахановцев. И меня, значит, как кузнеца-стахановца вызывали в Кремль…
— Вот повезло! А еще кто был?
— Да кто? Стаханов сам, колхозница Маруся Демченко, кузнец Бусыгин, трактористка Паша Ангелина, — много было.
Старшину позвали к командиру роты, и он, обернувшись, пообещал:
— А насчет Белевича спрошу.
Матросов с улыбкой смотрел на богатырскую спину старшины.
— Антошка! — окликнул он шагающего впереди Антощенко. — Ну и везет мне на людей, ну и везет! Понимаешь, этот старшина.
— Да ты сам везучий. Видишь, примечают тебя.
Друзья были довольны назначением. В один взвод лейтенанта Кораблева попали Матросов, Воронов, Макеев, Дарбадаев, Антощенко, Костылев и Белевич. Они были довольны и своей новой воинской частью.
Девяносто первая бригада добровольцев-сибиряков, сформированная осенью сорок второго года, входила в состав шестого стрелкового корпуса сибиряков. В октябре бригада была уже на Калининском фронте и в ноябре вступила в горячие бои в районе Красный стан — город Белый. И скоро о славных боевых делах сибиряков узнали на всех фронтах. После трудных, но успешных наступательных боев бригада была отведена для пополнения.
Новичков разместили в землянках. Матросов вошел в землянку с волнением: тут начиналась подлинная фронтовая жизнь, о которой так много думал.
— Вот они, наши хоромы! — усмехнулся он и хозяйским взглядом окинул новое жилье. Сквозь маленькое оконце скупо проникал серый дневной свет. Пахло увядшими березовыми листьями, слежавшимся сеном. Александр сразу заметил непорядки, которые легко можно было устранить: печурка полуразвалена, стекло в оконце внизу сдвинуто, в дыру дует ветер, даже залетает снежок, на поду валяются сухие ветки.
— Братки, да этот дворец мы можем сделать еще уютнее, — сказал Матросов и, сбросив вещевой мешок и шинель, стал засучивать рукава гимнастерки. — А то мерзнуть в лесу вроде стыдно. Ну-ка, хлопцы, за дело!
Через несколько минут землянка была выметена, дыра в окошке заделана, а сам Матросов заканчивал обмазывать печку, беззаботно и звонко напевая что-то веселое.
За этой работой и застал его старшина Кедров.
— Кто пел? — спросил он, вглядываясь в полумрак.
Матросов смутился: может быть, тут петь не положено? Или старшина не любит песен?
— Это я пел, товарищ старшина, — виновато сознался он. — Извините.
— Чего извиняешься? — засмеялся Кедров. — Не осудить, похвалить хочу тебя. Песня — это, брат, хорошо. Песня — краса человека. Человек без песни — что птица без перьев. Песня — у нас на вооружении, как непобедимая душевная сила.
— Ой, хорошо сказали, товарищ старшина! — просиял Матросов. — До чего ж люблю песни!
— Значит, ко двору пришелся, — довольно подкрутил усы Кедров. — Да ты и печку никак уже оборудовал? Специальность твоя печник, что ли?
— Нет, слесарь. Да ведь солдат должен все уметь, товарищ старшина. Верно?
— Это правда, — кивнул Кедров и, помолчав, сказал: — Ну, товарищи, кто член партии, — заходи ко мне в землянку. Вот тут справа, под старой сосной. Я парторг роты.
Глава VI
В ЗЕМЛЯНКЕ
ечером в натопленной землянке — тепло. В тусклом оранжевом свете коптилки, сделанной из снарядной гильзы, лица бойцов, окружающих Кедрова, кажутся медными. Попыхивая у печки трубкой, старшина, пришедший к новичкам, с гордостью говорит:
— Прямо вам скажу, — ваше счастье, что попали к нам. Народ у нас крепкий. Словом, сибиряки, а значит — не пугливые. Двадцать шесть контратак отбили. Земля под ногами горела, а ни один не струсил. А потом, значит, выдержали мы характер, измотали прытких фашистов и как трахнули им по башке — тридцать семь километров гнали их и все били: в хвост и в гриву! Освободили до сорока населенных пунктов. Разбили полсотни фашистских танков, шестнадцать артбатарей; захватили сотни автомашин, много пушек и другого оружия, трофеев разных набрали уйму! Вот они какие, сибиряки!.. Оно, правда, еще маловато. Вот подформируемся, подправимся — сильней трахнем. Теперь уже надобно гнать гада до самой его берлоги, а там уже отрубить ему хвост по самые уши…
Трубка его засопела. Матросов протянул ему кисет. Вынули кисеты и другие бойцы.
— Моего покурите, товарищ старшина.
— Мой крепче, за печенку берет.
— А мой уфимский, пахучий.
Кедров, чтоб никого не обидеть, по щепотке взял из каждого кисета, набил трубку.
Матросов в знак особого уважения поднес к его трубке горящую тростинку. С волнением спросил:
— А в бою поначалу было страшновато?
— Как же не страшно? Любая букашка жить хочет, а человек и подавно. А ты его зубами стиснешь, страх этот, и поступаешь, как надо. Он ведь слепой, страх. Ты над ним хозяин… Опять же трудности… Хныкать всякий хлюпик умеет, а ты сам не хнычь и другого подбодри, вот тогда ты фронтовик. Да теперь и воевать куда ясней. Знаем, за что воюем. А вон в царскую войну, к примеру, под Тарнополем гнали меня в бой, голодного и почти безоружного, гнали на верную погибель. А за что я должен был воевать? За наживу заводчиков и купцов-барышников? Или за то, что царь замучил моего отца на каторге, а я остался безродным подкидышем? — сердито спросил Кедров, шевеля седыми усами.
Все придвинулись ближе и затихли. Но старшина только сопел трубкой, ковыряя палочкой угольки в печке, и молчал.