Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 26



По лицам взрослых ты понимаешь, что произошло нечто чрезвычайно важное, но жалко тебе не его, а папу, который всегда весел и шутлив, всегда свой, а тут стал отстранённым, чужим, с лицом очень сосредоточенным, виноватым, потерянным.

Вот он собирается в дорогу, мама говорит какие-то слова и складывает в папин «тревожный» дерматиновый чемодан какие-то вещи.

Есть фотография: в гробу лежит незнакомый тебе старик, у гроба баба Арина, папа в длинной шинели без фуражки, с невидящими глазами, его старшие братья, а твои дядья Пётр, Никифор, Виталий, неизвестные тебе люди с землистыми, застывшими лицами.

Они из другого мира, где есть болезни, где пап и мам – таких надёжных, таких любимых, таких до каждой родинки знакомых – кладут в деревянные ящики и закапывают в землю.

Они из мира, куда очень сильно не хочется попадать, но что-то тебе подсказывает, что придётся, и тогда ты прячешься под одеялом, уговариваешь себя, обманываешь себя.

От папы ты знаешь, что в германскую дед воевал смело, был произведён в унтер-офицеры, каким-то образом оказался в Петрограде, бродил от митинга к митингу, слушал и диву давался – вроде и там, и там дело говорят.

Приехал домой в Астрахань убеждённым большевиком, женился на тихой, бессловесной, малограмотной, добрейшей Арине, которая нарожала ему кучу детишек. Выжили четыре брата: Пётр, Никифор, Виталий и младшенький Аркадий, твой папа.

Дед в гражданку прославился подвигами: отбирал по сёлам провиант для засевших в крепости красных, да, говорят, больно уж лютовал. Пока он изводил контру на корню, баба Ариша всё больше молчала да занималась детишками.

Совсем маленьким, ты побываешь у них в гостях, но эти дни ничем тебе не запомнятся. Ласкова с тобой будет только баба Ариша, да и то по-тихому, когда деда дома нет. Комнаты тёмные, полы скрипучие, дед ужасен: торчат жёсткие усы, сжаты тонкие бесцветные губы, колется седая щетина, ничего не говорят пустые злые глаза, а ночью в стакане воды на его тумбочке розовеет то, страшнее чего и придумать невозможно – вставная челюсть.

Ты безошибочно тогда определишь, что тебе в деде не нравится больше всего: ты ему совсем не интересен и не нужен. Хуже того: ему, как тебе покажется, вообще никто не интересен и не нужен. В этом доме, думаешь ты, никогда не бывает весело. И тепло не бывает. Здесь никто, как папа, не придумывает новые слова, не шутит и не смеётся. Здесь живёт страх. Здесь холодно. Даже в липкую астраханскую жару.

И ты приникаешь к чужой подушке, ждёшь утра и вообще хочешь домой.

Потом ты догадаешься: дед сам боится власти, которую прежде кормил отобранным у других хлебом и которую поил отобранной у других кровью.

Скрипят ночью половицы, скрипит дедова солдатская койка, не спит дед. Кажется ему, что это души, им загубленные, пришли за ним, что надо ответ держать.

А что он им скажет? Про время было такое, про красная армия всех сильней? Про мало мы вас, гадов, расстреливали? Ведь он ради неё, этой власти, никого не жалел, почему же теперь он сам её боится? Разве она его не любит?

А кого она вообще любит?

Скрипят половицы в комнате жёлтого обшарпанного трёхэтажного дома в астраханском Жилгородке, ворочается дед. Всё, что было в нём человеческого, вытравил в себе, чтоб революции не мешало, разменял на новую веру, а в награду только страх и портрет в местном музее, да и тот после его ухода снимут по просьбе ветеранов войны и труда, что не так сильно лютовали.

Вот оно, значит, как: взяли в оборот молодого, сильного, лихого унтера, внушили ему, что нынче его время пришло, что счастье трудового народа не за горами, что неугомонный не дремлет враг, что не время для жалости, что мы наш, мы новый мир построим.

Он и поверил. И кровь чужую пролил, и зачерствел, и закоснел в этой своей вере.

Партия наш рулевой, без партии не жизнь, партия всегда права, надо разоружиться перед партией, надо ей всё отдать, лес рубят – щепки летят, косточки трещат, слёз нет – нечем уже плакать. Исполняй, или партбилет на стол. Жить потом будем, когда коммуну построим, сейчас не до этого. Кто там шагает правой? Открой «Правду», там всё написано.





А сам много нажил за длинную и трудную жизнь? Скрипучие полы, да паёк блокадный, да бессонницу, да страх.

Что ж, бросайте в деда камень, бросайте те, кто не стал винтиком, кого не завертело кровавое русское колесо, кто не поддался соблазну, не разменял веру и уберёгся. Пусть первым бросит камень в моего деда тот, кто прожил русский двадцатый век и не запачкался ни подлым доносом, ни безвинной кровью, ни рабской покорностью, ни трусливым умолчанием, ни липким страхом, ни тщетной надеждой.

Бросайте, он уже не ответит.

Прощай и ты, Николай Никифорович Кандауров, и ты сгинул, и ты исчез навсегда в медленной реке, и ты растаял в свой срок.

24

Ежели кто опытный, тот знает, что тутовник бывает белый и чёрный. Оба сладкие, если не жадничать, а дать ему созреть.

Это если ты человек. А если ты шелкопряд, то тебе всё равно, ты плодами не интересуешься, тебе тутовый лист подавай. Он же лист шелковицы. А потому в солнечном Туркменистане тутовые деревья в сезон так стрижены, как будто их завтра в армию берут.

Однажды в школе, перед летними каникулами всем детям выдадут по здоровой гусенице в банке и объяснят, что её зовут шелкопряд, что он полезный и, если его кормить, он обернётся в кокон, который потом расплетут и соткут шёлк. Для этого его надо убить, пока он не станет бабочкой и не прогрызёт кокон. Кормить надо регулярно и только тутовыми листьями.

Короче, ребята, вы кормите, а мы вам по труду пятёрки поставим.

Тебе с самого начала не понравится, что гусеницу надо кормить исключительно для того, чтобы потом укокошить. Мало того, это надо сделать до того, как она станет бабочкой и захочет полетать.

Ты уже знаешь, что шёлк – это такая тряпочка, вообще-то не особо нужная на празднике жизни. Не то, что, например, бабочка.

Ты примешься кормить гусеницу, обречённую стать шёлком, но быстро поймёшь, что прокормить её никак не возможно. Каждый вечер ты будешь набивать банку листьями тутовника только для того, чтобы утром обнаружить её пустой, а в ней, судя по всему, изнывающую от голода гусеницу.

Ты отправишься в очередной поход за листьями шелковицы, но выяснится, что другие ребята уже ободрали все деревья по всей округе, и надо идти далеко, куда ещё не ступала нога счастливого обладателя прожорливого червя.

Превозмогая страх, ты залезешь в рощу возле туркменского аула, куда по неписанному правилу военным детям был путь заказан. Потный и ободранный, ты притащишь полную пазуху листьев, но равнодушный гад сожрёт их за два часа.

Ты пожалуешься бабушке, она уговорит папу, и вы отправитесь на «Запорожце» в сторону Векиль-базара, где вдоль дороги растут тутовые деревья. Тут проезжающий на мотоцикле туркменский милиционер попеняет увлёкшемуся сбором листьев папе, что это вообще-то колхозные деревья. И это при удивительно терпимом отношении местной милиции к лётчикам. Папа начнёт лепетать что-то про шелкопряда и как он, едят его мухи, сидит в пустой банке и голодает, лейтенант же махнёт рукой и уедет, за ним уедешь домой и ты с красным как рак папой.

Украденных у колхоза листьев хватит на два дня. Даже добрый папа больше о пропитании шелкопряда слышать не захочет. Твои долгожданные летние каникулы превратятся в кошмар.

Ты выставишь альчики в обмен на тутовые листья, но это вполне себе добросовестное предложение не вызовет спроса. Гусеница начнёт отчаянно ползать по стенке банки, явно пытаясь выбраться и прокормиться на стороне. При этом она гордо отвергнет листья любых других деревьев.