Страница 8 из 21
Они прошли Большой улицей, на которой и слепой бы не заблудился, прошли открыто – не было нужды прятаться, и добрались до воеводина подворья, и кто-то указал им нужное строение.
Оно освещалось лишь лампадкой, что висела на трех цепочках перед темным образом в углу. Данила, вспомнив, подвел Желвака к свету и показал свою добычу.
– Гляди, что я там подобрал.
– Данила! Да это ж джерид! – спохватившись, Богдаш заговорил тише. – Помнишь, Тимофей толковал – тебе-де джид персидский надобен? У самого нет, а тебе, вишь, надобен. Ну вот – начало положено, один джерид имеется.
Данила честно забыл Тимофеев совет, и Богдаш напомнил.
– Вроде ножен, слева на пояс вешать, и туда три таких ножичка воткнуто, рядышком, а то и четыре, черенки наружу, лезвие спрятано. Выдергивать удобно и метать. Ножички – джериды, а все вместе – джид. Гляди ты, бирюза… Кто ж там, под башней, бирюзой-то разбрасывается?
– А кто его знает… – Данила задумался. – Вот ведь как ловко – по тайнику до подземной тюрьмы дошли… Может, и наш Кремль так же под землей весь норами изрыт?
– Ты джерид припрячь-то, – посоветовал Богдаш. – Еще два таких же сыщешь, да и ножны к ним – и будешь при оружии! Да и при каком!
Но Данила никак не мог успокоиться.
– Коли и у нас ход от Тайницкой башни начинается, то куда же он вести может? К государевым хоромам?
Вроде не первый год Данила жил в самом Кремле, однако очень редко называл его «нашим», хотя и оршанский свой дом тоже такого титула больше не удостаивал.
– Ходы давно, еще до поляков, понарыли, – отвечал Желвак. – Поди знай, где точно стояли те хоромы. И спать ложись! Сколько верст в седле отмахал, да потом коней обиходил, да девку осчастливил, и все тебе неймется – подземные норы подавай…
Но сам втайне был доволен – воспитанник вел себя именно так, как и следовало молодцу, тем более – государеву конюху.
Допросов Стенька не любил.
Как человек, изведавший батогов, он осознавал, что виска и кнут ката – еще куда страшнее. После батогов встряхнешься – да и пошел, а кнут твою же спину на ремни нарежет, а после виски не всякая бабка и руки вправит. По должности ему полагалось быть при пытке лишь в тех случаях, когда он сам был свидетелем и ставился на одну доску с возможным преступником. Всякий раз после такого дознания Стенька старался основательно напиться. А вот Деревнину приходилось видеть такое гораздо чаще. Вроде бы и мог привыкнуть, и, сдается, привык, и еще подбадривал ката, когда на дыбе висел ведомый вор или убийца.
Однако, увидев Деревнина, входящего в помещение Земского приказа, Стенька испугался – вид у старого подьячего был такой, словно он похоронил всю родню разом.
Деревнин молча подошел к своему месту, сел, поставив локти на стол, уперся лбом в ладони и сидел так довольно долго. Стенька тихонько подкрался и встал рядом, всем видом показывая готовность служить и проявлять рвение.
Деревнин чуть сдвинул голову, увидел краем глаза своего неуемного подчиненного и громко вздохнул.
– Гаврила Михайлович! – ответил на этот вздох Стенька. – А, Гаврила Михайлович?
Деревнин повернулся к нему.
– Не туда розыск повернули, – сказал хмуро. – Ох, не туда! Девки молодые, от смертного ужаса сами не ведают, что вопят…
– На кого показывают-то? – спросил Стенька.
– Друг на дружку. Одна себя оговорила, другая – родную сестру… Ничего не понять, Степа!
Подошел Емельян Колесников, присел рядом с Деревниным.
– У нас сегодня к столу шти богатые, да плечо баранье, да печень с яйцами, – сказал он товарищу. – Моя уж присылала звать. Пойдем к нам, Гаврила, у нас и вздремнешь.
Послеобеденный сон был на Москве делом почти что богоугодным. Человек, который не удосужится хотя бы ненадолго прилечь, казался подозрителен, ведь и немцы в Кукуй-слободе тоже, пообедав, спать не желают.
Подьячий Колесников звал к себе подьячего Деревнина, чтобы после угощения без лишних глаз и ушей обсудить с ним особенности последнего попавшего к ним в руки дела.
Дело оказалось такого рода, что многие невинные должны были пострадать, прежде чем правда обнаружится.
Двор боярина Троекурова считался на Москве не самым богатым. Это у Морозовых, у Милославских под пять сотен дворни набиралось. Троекуров жил не то чтобы небогато – а по одежке протягивал ножки, и больше полусотни при себе на Москве не держал. Был он мужем благочестивым, строгим, уже в годах, и женат вторым браком на князя Пронского дочке Агафье. От первой жены были у него сын, сам давно женатый, да три дочери. Самую старшую, он давно, года четыре назад, выдал замуж. Две младшие до сих пор не были просватаны, хотя одной исполнилось девятнадцать, другой – семнадцать. Похоронив первую жену, некоторое время боярин пытался жить праведно и безгрешно, однако годы его были таковы, что от одиночества лезли в голову соблазны, и он рассудил по-апостольски: лучше жениться, нежели страстьми распаляться. Молодая жена первым делом родила сына – но, когда, спасаясь от чумного поветрия, вся семья перебиралась в родовую вотчину, годовалое дитя не вынесло тягот переезда. Тогда жена родила еще сына, Илюшеньку, – и над этим пожилой боярин дрожал, надышаться на него не мог.
Хоромы у боярина были таковы, что не всякий из дворни имел доступ в комнаты, а лишь избранные – мамы, нянюшки, сенные девки, постельницы, а мужского пола – ключник и старший приказчик. Когда в терему – молодая жена и две дочки, лишним людям там делать нечего. Но оказалось, что среди самых преданных завелась ехидна. На минувшей седмице в пятничное утро обнаружилось, что трехлетний Илюшенька пропал. Пропал из горницы, где спал под присмотром мамы, нянек, сенных девушек! А за стенкой спала сама боярыня (Троекуров, как многие благочестивые люди, завел две спальни, чтобы в посты и накануне среды с пятницей ночевать с женой раздельно).
Сперва дитя искали по всему дому – мальчик мог, выбравшись из колыбели, пойти на поиски игрушек или лакомств. Потом вышли во двор, в сад. Их обошли быстро – московские владения боярина были невелики, он жил в самом Кремле, как идти от Спасских ворот к Ивановской площади – налево, за двором князя Сицкого. Принялись громко звать, выбежали и на улицу. Никто из соседей дитя не видел. А на ночь кремлевские ворота запирают – выходит, дитя где-то неподалеку припрятали…
Стали разбираться: Илюшенька пропал в одной рубашечке. Коли бы его похитили с тем, чтобы просто спрятать надежно, то хоть прихватили бы порточки, кафтанчик, шапочку, вынесли младенца завернутым в одеяльце. А так – не иначе, плывет бедное тельце вниз по Москве-реке или же легло на дно, обремененное привязанным к шейке кирпичом… Договорившись до такого ужаса, женки и девки в голос завыли, боярыня упала без чувств.
Не ведающий тонкостей розыска боярин велел обыскать короба и сундучки мам, нянек, комнатных женщин, сенных девок. Уж Бог его ведает, что он там чаял сыскать – мешок с золотом за преступную услугу, что ли? Не нашел ничего подозрительного и взревел басом: хитры, сучьи дочери, да я хитрее! Неужто не ясно: цепные кобели ни разу не взлаяли, стало быть, знакомый человек по двору с младенцем на руках прошел!
Потом вдруг вспыхнула в нем надежда – и он вместе с ключником, которого считал самым преданным из слуг, обошел все закоулки своего двора, лазил и на чердак, спускался в погреба, добрался до всех мест, куда может попасть сбежавшее от присмотра малое дитя и сидеть смиренно, онемев от страха. Ни одного закоулка не оставили…
Наконец боярин, поняв, что любимый сынок пропал не на шутку, сделался грозен и неистов. То ли был он кому-то сильно грешен и наконец осознал это, то ли имел иные основания опасаться происков, но снова кричал, что сыночка вынесли спящего и выдали врагам, нехристям! А кто мог вынести? А это дознание боярин препоручил Земскому приказу, равно и поиски младенца.
Холеных и балованных комнатных баб с девками поволокли на дыбу…
Но чем громче вопили они, тем больше вранья записывали за ними писцы. И тем яснее делалось Деревнину, что настоящий вор сидит где-то в тихом местечке да и посмеивается…