Страница 7 из 13
– Большое спасибо за угощение, уважение, да… Я очень по вам соскучился, и хорошо получилось. Уже скоро совсем вернусь, ждите!
Марьям-абыстай начала плакать:
– Как будто бы и не видела твоего милого лица.
– Мама, душа моя, напрасно…
Лицо Галимджана-абзый потемнело:
– Старуха, будь терпеливой!
В эту самую минуту, широко распахнув дверь, вошёл сын старшего брата Марьям-абыстай – Шарифулла, в прошлом году вернувшийся с фронта с деревянной ногой. Он, распахнув свои объятия, направился прямо к Гумеру:
– Хо, Гумер, братишка! Давай, часть души моей, поцелуемся! – и, обняв Гумера, расцеловал его в обе щеки. – Молодец, молодец! Вот живой, здоровый приехал. Спасибо, родной! А меня и не известили. Нет, говорю, своего братишку, вернувшегося из кровопролитных мест, я должен встретить, как молодую сноху впервые встречают[16]. Не так ли?! Тётушка Марьям, душенька, почему плачешь? Это ведь радость, праздник ведь это!
А у Марьям-абыстай слёзы льются ручьём. Она с трудом произнесла:
– Ой, милый Шарифулла, ведь уезжает, уезжает!
Растерявшийся Шарифулла, не веря, посмотрел на Гумера. Тот через силу улыбался.
– Так, Шарифулла-абый, наш эшелон стоит на станции. Что поделаешь, маловато получилось…
Шарифулла, с решительным видом достав из кармана брюк поллитровую бутылку водки, со стуком поставил её на стол и заявил:
– Не смеешь, брат, не смеешь! – Он сам уже выпил и был навеселе. – Мы таких шуток не признаём. Раз приехал, должен остаться. Точка!
– Шарифулла-абый…
– Нет, нет, и слышать не хочу. Давай садись! Ты, брат, должен мою команду слушать! – И он наполнил чашку водкой.
– Шарифулла-абый, ты ведь сам из армии вернулся. Разве можно не выполнить приказ?.. Мне дали только один час. Через час я должен вернуться. У меня такой приказ.
Несколько секунд они молча посмотрели в глаза друг другу. Затем Шарифулла, подняв левую руку, сказал:
– Да, приказ – закон. Джизни[17], ты понимаешь, приказ – закон! Старшина Салимов говорит верно. Он должен ехать! Ну, Гумер, пусть ноги твои будут лёгкими! Пусть снова тебе вернуться…
Он протянул чашку с водкой, Гумер взял её.
– Я так скажу, Шарифулла-абый. Уже не придётся столько воевать, сколько отвоевали. Пройдёт немного времени, и мы все, как обошедшее вокруг земли солнце, возвратимся.
– Да, да, вернёшься, обязательно вернёшься! Тётушка Марьям, не лей напрасно свои драгоценные слёзы! «Вернусь», говорит, слышишь, «вернусь», говорит.
Марьям-абыстай, молча, с трудом старалась преодолевать свой плач. Но её слёзы, как святой источник из материнского сердца, продолжали течь. В этих слезах нет горечи мучительного переживания, в этих чистых, как жемчуг, слезах есть только вовек неостывающее тепло материнской любви. И Камиля, спешно наполнявшая мешок Гумера носками, полотенцем, платками и продуктами, начала всхлипывать и, ни на минуту не отрываясь от своего дела, заплакала. Галимджан-абзый, собрав всю свою волю, стараясь быть спокойным, терпеливым, охрипшим голосом сказал:
– Аминь, Шарифулла, аминь!
Гумер выпил свою чашку до дна.
– Папа, мама, родные мои, вы из-за меня так сильно не горюйте! Вот Шарифулла-абый быстро меня понял. И вы должны понять. Меня ждёт фронт. Надо с Гитлером покончить.
В глазах Шарифуллы при упоминании Гитлера вспыхнул злой огонёк:
– O, я бы этого Гитлера! Сдавил бы за самое его живое место, да так, чтобы он заорал на весь мир! – и он с такой силой сжал вытянутые вперёд руки, заскрипел зубами так, что казалось, будто бы в эту минуту сидящий где-то в Берлине Гитлер, потеряв покой, должен был слететь со своего стул.
У двери всё больше становилось детей. Начали собираться соседки. Желающих увидеть, расспросить, посочувствовать Марьям-абыстай всё прибавлялось. Это очень смущало Гумера. Он начал волноваться, что и вправду опоздает, и засобирался:
– Папа, ты ведь меня проводишь?
– Да, сынок.
– А ты, мама…
– И я, и я, – сказала она и с вдруг появившимся оживлением спешно начала собираться.
Гумер намеревался сказать: «А ты, мама, уж не переживай и не ходи», – но ничего не стал говорить.
Наконец, все они: Гумер, повесивший свой мешок на плечи, Галимджан-абзый, поменяв старую шляпу[18] на отороченную мехом шапку, в своём чёрном сатиновом бешмете с наружным поясом, Марьям-абыстай, повязав на поясницу маленькую старую шаль, сноха Камиля, Шарифулла, вышли на улицу.
Гумера окружили дети, женщины и несколько пожилых людей. Начали прощаться. На вопросы женщин вроде «не встречал ли?», «не слыхал ли?» Гумер старался дать короткий, но успокаивающий ответ. Внимательно выслушивал разные хорошие пожелания и добрые слова стариков. И в то же время поверх голов он кого-то высматривал. Но не было того, кого он желал увидеть…
Гумер впервые вопросительно посмотрел на жену брата. Камиля, протянув для прощания две руки, горестно вздохнула:
– Я ведь послала за ней Зайнап. Почему до сих пор нет? Неужели ушла на работы в поле?
Гумеру стало жалко расстроенную до такой степени джинги[19], и он, протянув ей обе руки для прощания, тихонько сказал:
– Джинги, не переживай. Огромное тебе спасибо… Передай большой привет!
Затем, расцеловав на прощанье Шарифуллу, он поправил заплечный мешок и зашагал по дороге. За ним – Галимджан-абзый, еле поспевая маленькими шагами почти бежала Марьям-абыстай, а также увязавшаяся ребятня… При выходе из деревни их догнала запряжённая в тарантас лошадь, посланная для них председателем… На козлах сидел четырнадцатилетний сын председателя Адхам. Он резко остановил бежавшую быстрой рысью лошадь:
– Галимджан-абзый, садитесь.
Для Гумера, который вынужден был идти медленно, жалея обессиленную мать, эта неожиданно догнавшая лошадь была очень кстати. Он, усадив родителей в тарантас, сам влез на козлы и посмотрел назад, вот только теперь ему открылось его единство с родной деревней. Бросив лишь один взгляд, он увидел все переулки, знакомые деревенские крыши, пологую гору напротив деревни, извилистое начало реки, идущее из-под горы, скрываясь за мелким кустарником, цветущий неширокий заливной луг и начинающееся с двух концов деревни широкое хлебное поле. Для него вид родной земли, который он обозревал много раз, был чем-то привычным, обыкновенным. Однако эти склоны горы своей очаровательной красотой начала лета, по которой он истосковался, эти поля, знакомые, как крыша отцовского дома, показались ему особенно родными… Он ясно вспомнил, какая тропа куда ведёт, где какой переулок, какой кустарник, как называется каждое поле, каждое сенокосное место, и понял, что, как бы далеко ни уехал, где бы он ни находился, ему никогда их не забыть, и подумал, что в жизни каждого человека происходит это возвращение в родные места, когда он вновь идёт по своим следам. Вот здесь, среди этих кустов у подножья горы во время сенокоса они с Захидой искали встречи друг с другом. Интересно, что они, встречаясь наедине, старались не выдать свою тайну, не могли сказать хранимых в душе слов, говорили о совершенно ненужных вещах, и если вдруг Гумер, не сдержавшись, против её воли пытался поцеловать Захиду, они, обиженные друг на друга, разбегались. В такие моменты оба, хотя и прекрасно знали, что на сердце у каждого, так и не сказали друг другу «люблю». И только когда Гумер ушёл на фронт, начав переписываться, они с возникшей смелостью открыли друг другу свою любовь. Поэтому только в письме прочитав слово «люблю», не услышав, как это волшебное слово было сказано, с каким взглядом, каким голосом, и сердцем чувствуя, но не веря, что она принадлежит только ему, он очень хотел увидеть свою Захиду.
Лошади быстро домчали их скорой рысью до станции. Сойдя с тарантаса, они вышли на платформу. Длинный эшелон стоял прямо у станции, и возле него ходило туда-сюда множество военных.
16
Здесь речь идёт о народной традиции – части татарского свадебного ритуала – «приезд снохи» (килен төшү), когда молодую жену вся родня мужа с подарками радостно встречает у ворот.
17
Джизни – муж старшей сестры или тёти. В татарской семейной иерархии – очень уважаемая персона.
18
По обычаю, за столом не положено сидеть с непокрытой головой.
19
Джинги – жена старшего брата.