Страница 86 из 86
— Пей, пей, нечего! — негромко строжился Скороходов, круче наклоняя кружку. Но Милованов отвалился и, не раскрывая глаз, слабым движением отвел кружку от губ.
— И чего, скажи, кажилишься без надобности? — ворчливо выговаривал Скороходов, заглядывая, много ли осталось в кружке. — Раз твоя власть, так ты должен быть как генерал. А то лопнет у тебя когда-нибудь нутро, так грязью и потекет. Ну, полегшало? — он допил из кружки.
— Так ведь сил нету совладать с тобой! — измученным голосом пожаловался Милованов.
— А ты и не совладай! Зачем это тебе?
— Фу-у!.. — помолчав, с облегчением вздохнул старик и медленно посмотрел, кто это над ним, у кого он на коленях.
— Лежи, лежи, — сказал Скороходов, убирая пузырек. — Я сейчас настелю тебе.
И вот что было интересно, и об этом знали все в деревне: как бы ни ругались старики, сколь ни попрекали друг друга, однако еще не было случая, чтобы Скороходов уязвил своего противника бесстыжей непутевой дочерью. О Степаниде он не поминал ни при какой обиде, — слишком больным было это место в душе несчастного отца.
После припадков, и это тоже было всем известно, старики затихали и жили мирно день или два. В эти дни Милованов отходил сердцем и жаловался своему другу ли, врагу ли на Степаниду. Скороходов был единственным человеком, перед которым открывался убитый позором старик, и Скороходов терпеливо выслушивал, сочувствовал и всякий раз давал дельные, продуманные советы.
Под журчанье мирного стариковского разговора Марья все ловчилась устроиться получше на стареньком коротком полушубке, сумела, кажется, пригрелась и, задремывая, стала думать о том, что и у них, у нынешних нестарых, не за горами закатное время. Она уже сейчас хорошо представляла, какие из них получатся старухи. Ну, о Нюрке конторской говорить пока рано, а вот Настенька, как и сама Марья, выйдет сухотелой и беспокойной, работницей до самой гробовой доски. Так и умрет где-нибудь за делом. Хуже и труднее всех придется Степаниде. Рыхлая и пустомясая, она станет в тягость и себе и родственникам и доживать будет в вечных жалобах на болезни и болячки, которых не выгонишь ни березовым веником на банном полке, ни сушеной, заваренной на ночь малиной, — первеющие средства от всего! И запах от нее пойдет совсем даже не отцовский, — хуже. Ведь старики, разобраться если, извечно пахнут по-крестьянски: конями… сеном… дегтем…
Ночью Марья часто просыпалась, — мерзли голые ноги. Она поджимала колени и зябко заворачивалась вся, с головой и ногами, однако пропекало снова, она с холодным измученным лицом приподнималась, чтобы нашарить что-нибудь на ноги, и, пока возилась, успевала заметить затухающий костер, стариков, уснувших близко один возле другого, слышала лошадиный храп и звяк небрежных пут. А ближе к утру, когда совсем захолодала ночь и луга обдались тяжелой, обильной росой, когда низко над деревней взошла багровая краюшка позднего месяца, обозначив колодезные журавли и крыши, Марья различила и самих коней, — в сером медленном рассвете они собрались вокруг, будто пришли стоять и караулить своих сторожей.
Боясь лишиться сладкого неверного забытья, она не разжимала больше глаз и быстро шарила, шарила вокруг, пока не сунулась рукой в остывающую круговину мягкой теплой золы. Счастливая догадка осенила ее зажмуренное лицо, она подвинулась, пристроилась иззябшими ногами и — сон не сон ли ей почудился внезапно, но она запомнила тот миг надолго, потому что кто-то нежный и заботливый склонился вдруг над ней по-матерински, согрел, склонившись, и растаял зыбко — словно проплыл, провеял поверху крылами большой и грустный ангел.
Сон на этот раз сморил ее надолго, — давно она не просыпалась так поздно. «Ладно это я!» — удивилась Марья, вскакивая на ноги. К утренней дойке она, конечно, опоздала.
Она стала собираться, поискала и нашла туфли и только теперь поняла, отчего это она так разоспалась: Скороходов, поднявшись первым, сожалел ее и укрыл своей телогрейкой. От тепла и сон свалился такой дурной, — обо всем забыла. «Это надо же! — попрекала себя Марья. — Ну, не выручат если бабы — быть скандалу!» Но даже если и подоили они за нее, все равно пересудов теперь на полгода: о дне-то вчерашнем все уже знают…
Милованов спал один, свернувшись как мальчишка, с закутанной головой. От ручья наползал туман, и в тумане раздавались отдаленные петушиные вскрики, звон ботала на телячьей шее и голос Скороходова, густой и добрый, окликавший где-то рядом лошадей.
Ручей дымился, и Марья, медленно войдя в воду, почувствовала скользкие теплые камушки. Занемевшие от росы ноги млели, как в парном молоке. Склонившись, Марья с недоверием увидела в темной разбуженной воде собственные ноги. От границы света и воды и вниз они были словно чужие: толстые, уродливо раздутые — почти как у Степаниды.
Чье-то несмелое торопливое прикосновение к пальцам заставило ее подобрать юбку и наклониться к самой воде. Внизу, взблескивая серебристо, бойко сновала вокруг ног стайка мальков. Прикосновения мальков были приятны, и Марья подумала, что так или примерно так, должно быть, теребит мать нетерпеливый изголодавшийся ребенок.
Туман вокруг теплел и становился оранжевым, но солнце еще не пробилось. Запрокинув лицо, Марья стояла и наслаждалась шаловливой щекоткой мальков. Но вот совсем близко, у кромки ручья, громко и низко замычал теленок, забрякал колокольцем, и Марья спохватилась, быстро пошла из воды. «Ах, бить-ругать меня надо, гулену! Заработала я сегодня „медаль“».
Домой она почти бежала, торопилась миновать улицу. Ей было неловко, что никому не объяснишь, откуда вдруг она в такое время и в нарядах.
В избе разведенки Настеньки закатывался больной, надсадившийся от плача ребенок.
— Да цыть ты, чертово дите! — ругалась злая, измученная Настенька и принималась ожесточенно укачивать: — А-а-а!.. А-а-а! Цыть! Я кому сказала?
В конце улицы, выгоняя стадо, Монька-пастух оглушительно хлопал кнутом.
1966 г.