Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 85 из 86



Утихла музыка в деревне, потухать стали в окошках огни, а Марья все стояла на холодных бревнышках над ручьем и, зажмуриваясь, стряхивала слезы вниз, в небыструю воркующую воду. Тихо было, ничего не слышно, и без помех лежала на сердце Марьи протяжная унылая боль. Будь посветлей маленько, прошла бы она сейчас на могилки, села бы, пожаловалась, — выговорилась бы изболевшимся сердцем. Слова у ней давно уж заготовлены были, тогдашние еще, вечные сиротские слова: «Родимая ты моя маменька, да на кого ты меня покинула…» Не одно поколение русских, дорогих душе людей проводилось под этот старинный исплаканный напев.

Позднела, замирала ночь, и влажными становились остывшие бревнышки под ногами. В ручье уж откупалась веселая звезда, теперь она стояла низко над темным, непроглядным полем, но горела еще ярче. Сейчас бы в избу воротиться и, не зажигая огня, на стол не собирая, брякнуться на постель, лицом в подушку. Но в избе сейчас не до нее, она уж не хозяйка там, — освинели мужики, да и бабы не лучше… Она почувствовала, что озябла, и, разогнувшись, медленно и крепко утерла лицо. В поле шевелился, упорно не умирал одинокий огонек стариков, уехавших в ночное. Старики были суровые и когда-то тоже осуждали ее, как и бабы, но тогда было за дело, а вообще-то народ они справедливый, не пересмешники, как все, и примут ее, дадут пересидеть, сколько надо.

В каждой руке по туфле, она привычным скорым шагом направилась прямо на костер, без дороги, по траве, и сколько шла, столько смотрела на его невеликое, но живучее пламя, и глаза ее постепенно согревались, забывали о слезах и начинали тосковать по дремоте. «Приду сейчас, попрошу постелить, да и лягу…»

Стариков было двое, и, сколько помнила их Марья, столько они ругались, попрекая друг друга давними обоюдными грехами. Когда-то, того времени Марья еще не знала, старик Скороходов был крепким, вошедшим в большую силу хозяином, и Милованов нанимался к нему батраком. Потом подошла другая пора, и Милованов с полным правом разорил своего хозяина. Однако и в колхозе бывшие враги не могли один без другого и все эти годы только и знали, что бранились. В последнее время злой, ядовитый старик Милованов беспощадно наседал на Скороходова за то, что тот не откликнулся на просьбу правления помочь колхозу в уборке сена и спрятался за пенсионную книжку. А заставить пенсионера силой правление не могло — не имело права.

Утлый стариковский огонек плясал на умело сложенных чурбашках и совсем не требовал ухода, — гореть его невеликому пламени было до самой поздноты. За бранью старики не заметили подошедшей Марьи, не откликнулись на голос. Она постояла, при свете разглядела, что запылились на дороге туфли, и вытерла их руками. Опять заблестел на туфлях глянец.

Сидя у огня на коленках, сухонький костистый Милованов все порывался вперед и, сверкая непримиримыми глазами, едва не протыкал своего многолетнего недруга худым неистовым пальцем.

— Ты почему это лаешься бесперечь? — выходил он из себя. — Ты почему такие слова? Пес ты после этого, вот ты кто! Пес! — и пальцем, пальцем в него, будто обвинения прикалывал.

Скороходов, старик в теле и ровного здоровья, лежал у огня врастяжку и мусолил во рту пресную травинку.

— А это мое ружье, — отвечал он как бы с неохотой. — И я кому хошь скажу.

— Вот гад! — задохнулся от ярости Милованов, заозирался, как бы в поисках подмоги, и тут увидел стоявшую рядом Марью.

Светлые ястребиные глаза старика остановились на ней, как на досадной помехе. В провалах его щек лежали черные недобрые тени.

— Ну? — спросил он с рыву. — Чего тебе?.. А свадьба?

— Какая свадьба, дядь Вань? Господь с тобой, — нисколько не обиделась Марья, привыкшая к вечным насмешкам.

— Ну… или ангела день? Девка дома сказала, что к тебе идет. Праздновать.

— A-а, — сообразила Марья. — Так это не у меня. Это у Насти, у соседки моей.

— Черт вас разберет! — выругался Милованов, отворачиваясь.

Скороходов перестал жевать и, не меняя вольной позы, скосил на нее равнодушные глаза:

— А вырядилась-то чего?

— Так… как же? Тоже хотела пойти.

И о ней забыли.

— Дядь Вань, а дядь Вань, — попросила она, — я возьму постелить?

Милованов с раздражением повернул к ней сухую свою птичью головку, глянул на кучу тряпья, взятого в ночное, хотел выбрать, что поплоше, но пожалел и времени, и неостывшего запала в душе.

— А! — махнул он рукой. — Бери!

Но она помешала ему еще раз, вспомнив, как хорошо начался сегодняшний вечер с гостями.

— В мире-то что делается, — стала она рассказывать, расстилая на земле старый овчинный полушубок. — Один профессор, говорят, взял да и пришил собаке вторую голову.

Милованов раздосадовано осекся.



— Ну? — выжидающе насупился он, наставляя большое стариковское ухо.

Заинтересовался и Скороходов, выпростав из-под усов изжеванную травинку.

— И пришил, говорят, и жить стала, голова-то, — охотно рассказывала Марья и, пока говорила, положила в сторонку туфли, разобрала и аккуратно расстелила под собой юбку, чтобы не помять нарядных складок.

— Ну? — еще злей, еще нетерпеливей поторопил ее Милованов, раздражаясь все больше.

— А что — ну? Загрызли, говорят, одна другую. Нешто могут две собаки вместе?

— А, болтаешь тут! — яростно озлобился Милованов и глазами, казалось, убил бы ее.

— Так ведь люди говорят, дядь Вань!..

— Ляжь! — рявкнул старик и на весь вечер отгородился от нее узкой колючей спиной.

— Ох, господи! — вздохнула без всякой обиды Марья и затихла, пригрелась на ласковой мягкой овчине.

Задремывая и не переставая ощущать сквозь уставшие веки присутствие неутомимого уютного огонька, Марья плохо понимала, о чем там грызутся старики, без конца припоминая все, что не забылось и не забывалось. Ей хотелось подняться утром рано, раньше всех, и первой прибежать на ферму. Она не думала, что бабы не выручили бы ее, загуляй она сегодня и опоздай завтра к утренней дойке. Выручили бы — не ее, так коров пожалеют… Ну, а она завтра еще лучше сделает, всех удивит: бабы-то замужние прибегут как угорелые, а у нее уж нате вам — все готово. И своих и ихних — всех подоит. «Ну Марья, — скажут, — маменька родимая, вся в нее. Той тоже покою не было…»

— Нет, ты скажи, — неожиданно проник до нее настойчивый голос Скороходова, — ты скажи лучше, кто меня тогда разграбил?

— Не разграбил, а раскулачил. В мильённый раз тебе говорю!

— Ну ладно, раскулачил. Кто?

— Ну, я…

— Ты и твоя власть! — уточнил Скороходов, тоже, когда нужно, умевший быть ядовитым.

— А пенсию, пенсию кто тебе, дураку, дал? — взвился Милованов. — Кто?

— Согласный, — тоже власть.

— Так почему ты, враг, той же власти подсобить не хочешь? Тебя ж как человека просили!

— А вот так и не хочу, — спокойно отвечал Скороходов и, судя по голосу, опять заправил под усы травинку. — Я несознательный теперь.

— Брось к чертовой матери изо рта, когда со мной разговариваешь! — завизжал Милованов и даже, кажется, кулачком застучал.

Боясь, как бы не вышло великого лаю, Марья уперлась руками и приподнялась, но увидела, что старик Милованов уже не сидит, подскакивая на коленках, а лежит, лежит неловко на боку, маленькой своей седой головкой на земле, скребет ногтями грудь и жутко зевает побелевшим ртом. Как ветром сдунуло тут рассудительного Скороходова! «Подержи его!» — крикнул он Марье, сунулся на коленях к куче тряпья, порылся, достал откуда-то пузырек и, плеснув из чайника в кружку, стал важно, насупленно капать.

Голова старика перекатывалась на Марьиных коленях, твердая и тяжелая, как сорванная тыква. Марья со страхом чувствовала, что голова совсем не держится на стариковской шее, и ей хотелось крикнуть Скороходову, чтобы он быстрее считал и капал.

— Вот! — сказал он наконец и краем кружки, как покойнику, раздвинул Милованову помертвевшие губы.

Больной задвигал горлом, почувствовалось, что оживает, напрягается у него шея. Неловко придерживая его, чтоб ловчее было пить, Марья по запаху от стариковской неряшливой головы поняла, что не знает бывший батрак заботливого домашнего ухода. У Степаниды, у той одни гулянки на уме, а старуха… Что ж, при такой дочери и у старухи ни до чего руки не доходят.