Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 86

— Отличная механика, — хвалил блаженствующий в кабине Константин Павлович. Он стоял под щедрым освежающим дождем, закрыв глаза и подняв обожженное солнцем лицо.

Борис Евсеевич с улыбкой прислушивался к плеску воды.

— Ребята у меня молодцы, — говорил он. — Все сами. Это был у нас тут один въедливый старикашка, даже членом родительского комитета состоял. Так он прямо из себя выходил: «Все-то вы, говорит, превзошли в своей школе, а вот заставь вас пилу развести — и не сможете». Что же, крыть нам нечем. Стали мы тогда ребят понемногу приучать. Это потом уж постановление вышло об уроках труда. Ну, а сейчас у нас почти каждый ученик умеет не только трактор или машину водить, а даже маломальский ремонтишко произвести.

— Значит, вам и нужно воевать с вашим Корней Иванычем, — снова ввернул Константин Павлович. — Вы же сами понимаете, что он ребят по рукам бьет.

— Не-ет, — мягко возразил учитель. — Он все это прекрасно сам понимает… А вы что так скоро? — вдруг спросил он, не слыша плеска воды.

— Достаточно, — благодушно пробасил из кабинки Константин Павлович. — Большое спасибо.

— Может быть, воды не хватило?

— Что вы, что вы!

Снимая заботливо перекинутое через стенку чистое полотенце, Константин Павлович обратил внимание, как покраснели и болят от малейшего прикосновения руки. «Не заметил-таки, сжег».

— Видите ли, — снова заговорил Борис Евсеевич, дождавшись, когда гость оденется, — Корней Иванович очень своеобразный человек. Я скажу даже больше — он талантливый человек. Это мое искреннее убеждение. Но талантлив по-своему, как вообще талантлив почти каждый из наших людей. Я вот никак не перестаю удивляться — сколько все-таки зарыто хорошего в людях! А особенно в ребятне. Поистине счастлив народ, который имеет таких ребятишек!

Константин Павлович испытующе взглянул в худое умное лицо учителя, подумал и спросил:

— Скажите, я слыхал, что вы пишете. Вы об этом, видимо, и пишете?

— Да, — несколько помедлив, ответил смутившийся учитель. — Но это только желание написать. А вы сами понимаете, что между желанием и сущим… Однако я работаю. Сижу как проклятый. И я бы хотел, если только вас не затруднит, показать вам несколько страничек.

— Пожалуйста, пожалуйста! — горячо откликнулся Константин Павлович. — Я с удовольствием…

— Ну, положим, удовольствие не бог весть какое читать чужие опусы.

— Да перестаньте! Честное слово, мне очень интересно.

Вытирая полотенцем волосы, Константин Павлович следом за хозяином вошел в дом, в низенькую прохладную от закрытых ставен комнату. Борис Евсеевич распахнул окно, придвинул ближе к свету стул.

— Вот, — сказал он, выбирая из толстой кипы на столе несколько страниц, — хотя бы вот эти. Они мне что-то очень туго давались.

Константин Павлович взял, отбросил с глаз мокрые спутанные волосы.

— Угу, — пробормотал он, принимаясь читать. Почерк у учителя был крупный, ученический, очень четкий и разборчивый. Пытаясь сосредоточиться, Константин Павлович несколько раз повторил первую фразу, потом почему-то скользнул взглядом в конец страницы, ничего не понял и, принимаясь перечитывать внимательно, с настроением, неожиданно увлекся. Не глядя куда, он откладывал прочитанные страницы и незаметно для себя что-то бормотал, вскидывал брови, одобрительно фыркал. Его, как художника, увлекла плотная, упругая ткань произведения, скупая и ясная манера письма. Он поймал себя на первом же пришедшем на ум сравнении: то, что он читал, казалось неожиданно зазвучавшей струной на очень чистой протяжной ноте.

Он дочитал коротенькую главку, но откладывать не торопился. Думая о прочитанном, он машинально повторил заключительную фразу, на которой замерла звучавшая нота, помолчал и сказал:





— А что? Очень хорошо.

Потом он отложил последние странички, встал и взволнованно прошелся.

— Послушайте, — заговорил он, останавливаясь у стола, за которым, опустив узкое некрасивое лицо, сидел Борис Евсеевич, — почему бы вам не послать это куда-нибудь? В журнал, скажем, в редакцию…

Польщенный учитель бережно складывал разбросанные страницы.

— Как вам сказать? Рано, мне кажется, еще. Вот годика два еще посижу, тогда может быть… Не люблю, знаете ли, поспешность. А литература, по-моему, это такое святое дело…

— Да разве только литература! — воскликнул увлеченный Константин Павлович.

— И другое, конечно. Но я говорю о том, что всего ближе мне.

Константин Павлович, чувствуя на сердце непонятно возникшую легкую радость, с любовью посмотрел, как худые нервные пальцы учителя бесцельно перекладывают вещи на столе, и неожиданно сказал:

— А хорошо. Честное слово, хорошо! Мне, например, очень понравилось. Просто я рад, черт возьми, за вас!

И он разговорился, и, совсем не ожидая того, рассказал этому почти совершенно незнакомому человеку все, что мучило его последнее время, что заставило его уехать из Москвы. Он говорил и смотрел в спокойные, утомленные глаза под сильным некрасивым лбом, говорил и радовался той свободе, с какой лилось из его души признание, — давно уж он не говорил так хорошо и полезно.

— И вот приехал я, а вот тут у меня, — постучал он по груди, — вот тут что-то все еще неспокойно. Боюсь. Боюсь, что опоздал я уже, отстал. Отстал, как от поезда. Ушел он, и не догонишь.

— Во всяком случае, — осторожно сказал Борис Евсеевич, — хорошо уже то, что вы задумались.

— Но молодость-то, молодость! Разве ее вернешь?

— Зато у вас есть опыт. Ведь эти годы, я думаю, не прошли для вас зря?

— На это только и надежда, — вздохнул, успокаиваясь, Константин Павлович. И, успокоившись окончательно, он спросил: — А у вас, если не секрет, вся вещь будет о чем? Как я догадался, вы пишете о своих же людях?

— Конечно. Если говорить сугубо профессионально, то сюжет у меня совершенно простой. Но у меня забота не об этом. Видите ли, меня всегда возмущало, что раскается какой-либо преступник — и об этом начинают трубить все газеты. А простой, незаметный человек, каких у нас миллионы, работает всю жизнь, работает честно, хорошо, но работает так, что в герои не вылезает. И вот о таком за всю жизнь никто доброго слова не напишет. А ведь он всю жизнь отдал труду! Работал как лошадь…

Борис Евсеевич встал и, как в классе, принялся ходить.

— Вот возьмите вы того же Корнея Ивановича. Простой мужик. Устанавливал Советскую власть. Из-под расстрела бежал, учтите. Потом колхозы, потом война. На войну уходил, дома оставил всего полмешка свеклы. А детишек — полон угол. И вот я так спрашиваю, вернее, спросил бы, будь я какой-нибудь иностранный корреспондент: «А что вы защищали-то, мистер Корней Иваныч, на фронте? Эти полмешка?» А ведь человек двух сыновей там оставил, самого покалечили, — видали, на деревяшке ходит. И вот еще что, — спросите-ка его самого, что он защищал, — не скажет толком. А ведь защищал! И если надо было бы, он и на смерть пошел бы! Пошел! Без всяких!.. Так вот я и хочу написать о таких вот людях, как Корней Иванович. Ведь на их плечах Россия держалась и держится. Не на героях, а на них, простых, но незаметных. Я не знаю, как одним словом назвать это чувство, — может быть, это и есть то, что мы называем патриотизмом, но оно сидит в наших людях в самой крови и помогает нам во всех суровых испытаниях. Во всех!.. Простите, вам не скучно?

— Что вы, что вы! — запротестовал Константин Павлович. — Продолжайте, пожалуйста.

— А может быть, это какое-то в глубине сердца сидящее чувство Родины? Может быть… Мне, например, не нравится, когда слово Родина орут во все горло. О ней не кричат, нет. У наших людей Родина в душе. Вот стог, например, это Родина. Полянка в лесу — тоже Родина. Или осинка над отцовской могилой… Понимаете? И вот где-то в подоплеке, что ли, моей книги мне хочется ясно показать, что, не будь этого подчас необъяснимого чувства в душах миллионов наших Корней Иванычей, на всей земле сейчас слышался бы тупой стук фашистских солдатских сапог. Земля стала бы мертвой, и пыльный ветер листал бы вырванные страницы из любимых нами книг. Я это так иногда ясно себе представляю, что мне становится страшно…