Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 93 из 94



Взвыло, загрохотало, завизжало небо. Рудая текучая мешанина воплощающихся теней взвихрилась, вылепила из себя громадное конское копыто, словно бы шелушащееся сохлыми останками бессчетья подвернувшихся, вколоченных, вмятых в неведомый инобережный прах… Безвредно и жалко звякнул об это, новоявленное, кованный Званом клинок; сгустившуюся было меж Кудеславом и ЭТИМ прозрачную рябь ведовского щита сорвало да расплескало без следа и остатка первым же копытным ударом…

Нет, не ударом — толчком. ОНО еще не утвердилось здесь; ОНО пока лишь вслепую нащупывало опору близ жертвенника, то и дело отдергиваясь от непознанного, нового… А только угодивший под судорожное это опасливое дерганье Мечник на миг разучился жить. И курганная утоптанная глина яростно пнула его в спину: вставай!!!

Он не смог встать.

Он смог лишь полуползком, на остатках понукаемых клятым даром-обязанностью сил тащиться по стонущей, норовящей вскинуться дыбом земле… под ржавым отвислым небом, неотвратимо лепящим из себя брюхо гнедого коня-великанища… в неимоверную даль — за два полушага, к древнему жертвенному камню, к тьмяному победительному оскалу Изначальной Кости…

А потом все они — все, кем он жил когда-то и кем еще когда-нибудь оживет, — вздернули его на колени, вскинули его рукою выкованный столетним кузнецом-ведуном клинок…

Нет, не вскинули.

Стальное блескучее жало с налипшей кровавой звездой — стремительно ржавеющим бликом — поднималось трудно, медленно, как в черном похмельном сне…

И опять — нет.

Клинок вскинулся мгновенно. Но мгновение это растянулось ровно настолько, чтоб выпавший из времени Кудеслав успел доискаться нужного везде, где хотел — в сознаниях Жеженя, Векши-наузницы, премудрого дряхлеца Корочуна, недобитых ржавых потвор…

И он нащупал его, это место, убойное для колдовских инобережных знаков. Место, появившись в котором даже крохотная щербина превратит узор, вершащий судьбы миров, в пустую бессмыслицу.

…Стальной клинок звякнул о нездешний металл, недобитым конем взвыло корчащееся в агонии небо…

И пронзительно, по-звериному вскрикнул Мечник, не своими глазами увидев, как ревущий ливень ослепительных неистовых молний рванулся из переотягчившихся собственной мощью грозовых туч — гася зарево тьмы, дробя в крошево древнее каменное медведище, мозжа в щепки увечную березу о трех ветвях… обращая в прожорливое злобное пламя весь огромный холм… не этот холм — тот, далекий, который люди прозвали Идоловым…

А потом пошел дождь.

А потом ТАМ пошел дождь.

Они сидели на вершине кургана, тесно прижавшись друг к другу. Оба подобия выученицы волхва Корочуна, Мечник Кудеслав, Аса-урманка, Жежень…

Они молча и понуро сидели на вершине кургана, а вокруг снова был ясный день, и слепо глядел на них дряхлый четвероликий истукан, и гремел в недальнем лесу клич изнывающего по любви лося…

Спокойно плыла своим извечным путем река; пустошь снова сделалась пустошью — лишь мертвые тела Борисветовых порождений пятнали ее ржавчиной да свежезасохлой кровью. А те, кого людям удалось призвать на подмогу… Они исчезли, сгинули, лишь только Векши перестали повторять за своим научателем слова, исполненные могучей неявной силы.

Исчезли.

Сгинули.

Сгинули, когда Векшам НЕ ЗА КЕМ стало повторять заклинанья.

Из победителей остались лишь пятеро сидящих на вершине кургана.

В жертвеннике валялась надпорченная, но до конца покуда не уничтоженная Изначальная Кость; уцелевшие да разбежавшиеся нездешние твари могли возвратиться за нею… Но думать обо всем этом никому из пятерых не хотелось.



Перед взором каждого из них словно бы навеки повисло то последнее, что они сумели увидеть вместе — своими глазами, глазами друг друга, глазами ЕГО-ЕЕ…

Огромная дымящаяся котловина на месте былого Идолова Холма.

И рыдающее небо над ней.

Та силища, которую Корочун осмелился разбудить для борьбы с напастью, была напастью еще большей. И осмелился он разбудить ее лишь потому, что знал: она не сможет жить. Двоесущное Божество, блюдущее и хранящее порядок времен, не могло остаться частью того, что встало выше хранимого им ладу-порядка.

Новое непременно бы разорвало само себя — нужно было лишь успеть. Успеть совершить необходимое, пока множественная сущность удерживалась одновременным пониманьем и того, что так нельзя, и того, что нельзя иначе.

Мог ли волхв не предугадать, что Многосущное убьет себя, как только довершит нужное? Убьет, размечется на те же осколки, из которых было слеплено… Почти на те же осколки.

Мог ли волхв не предугадать, что оно ударит себя в самое сердце?

Не мог. Так же как и не мог не понимать, что он-то это сердце и есть.

…Огромная дымящаяся котловина на месте былого Идолова Холма.

И рыдающее небо над ней.

Эпилог

О Боже, ну почему все гребцовские песни так удручающе бессмысленны? Всегда и везде. Что в минувшие времена, что в нынешние; что в Вятских лесах, что в Вестфольде… Тора они вспомянули! Сколько лет минуло с тех пор, как скандийцы приняли христианского бога? Сотня? Две сотни? Три? А в песнях по сей день празднуют языческих бесов. И не только в песнях. Впрочем, и не они одни — в наших краях, небось, тоже прошлая вера все еще как бы не крепче новой… А ежели вдуматься, то велика ль между ними разница?

Велика ль разница, к примеру, битой громом сосне — Перун ли забавы ради в нее молонью пустил, Тор ли скандийский спьяну выронил молот, Илье ли пророку под ее корнями бес примерещился… Как камушек ни называй, а горшку, на него упавшему, судьба одна… Прости, Господи, грешные мысли — это на тот случай, ежели тебе уж вовсе нечего делать, кроме как подслушивать всякие бездельные умствования…

…День выдался серым, невзрачным. Затянувшая небо муть осыпается мелкой надоедливой моросью, речная гладь то ли отражает все ту же переполнившую небо и воздух мутную серость, то ли вообще разучилась отражать что бы то ни было, и берега тянутся обочь дороги-реки все больше низменные, болотистые, скучные… Ничего не скажешь — самая подходящая пора для песен о грозе да штормовом прибое!

Поют, повторяют одно и то же гребцы, весла размеренно дробят мутное стекло речной глади, даль съедена недоладным полудождем-полутуманом — сколько ни вглядывайся, а все едино впереди ничего не видать.

Так чего вглядываешься? Уж бес знает сколько времени стоишь в обнимку с украшающей — или уродующей? — корабельный нос трухлявой фигурой какого-то святого (спроси хоть даже Эрика-кораблевладельца, так и тот, поди, не ответит, что за святой такой)… Зачем стоишь? Что надеешься углядеть? Ужель аж так обрыдли тебе заморские страны, что…

— Что, знакомые приметы высматриваешь? Нетерпенье гложет? Уж больно рано, денька полтора еще плыть до разлюбезного твоего Хольмгарда…

Это Эрик.

Выбрался наконец из своей берлоги, что на корме, неслышно проскользнул вдоль борта, подкрался, внезапно заговорив над самым ухом, заставил вздрогнуть — и доволен, ухмыляется с незлою издевочкой. Ладно, пускай себе…

Кораблевладелец. Купец. Бог знает, сколько ему лет — может, тридцать, а может, и пятьдесят — весь он какой-то просмоленный, просоленный; в не по-свейски вороных бородке да патлах ни единого седого волоска не видать… Но лицо морщинисто, как у старца. А с другой стороны, пожилой бы вряд ли отважился в этакую стылую мокреть вылезти на палубу в одних штанах.

И ведь ишь же как ловок чесать по-нашему, черт скандийский! Правда, и ты по-ихнему не менее ловок. И вот как в Йеллинге первыми словами перекинулись, так по сию пору и беседуется с этим Эриком замысловато: ежели он к тебе словенскою молвью, ты ему непременно в ответ по-свейски… Кто слышит со стороны, небось мнит вас обоих оскорбевшими разумом.