Страница 7 из 11
Петрович, тихо матерясь и поминая грудную жабу, трусит следом. Черные фалды красиво развеваются за спиной, браслетки на руках Зинаиды побрякивают до-бемолями, а египетские глаза выразительно поблескивают с перемазанного гримом смуглого лица.
— Зина, — натужно сипит Петрович. Прима, сжалившись, притормаживает и, развернувшись, раскрывает объятия. Тромбонист, не рассчитав, что кокетка сдастся вот так вот сразу, с разбегу утыкается носом в пышную грудь и восторженно ахает:
— Амнерис!
— Иуэомиэленей… — отзывается чувственное меццо, а Петрович подымает волоокий взгляд и завороженно спрашивает:
— Че?
— Не обращай внимания, — прима упирается спиной в рояль и восторженно запрокидывает голову к зениту и заинтересованно следящим за действом осветителям, — люби меня!
(Сейчас уже неважно, каким образом пресловутый инструмент под номером «У — 248» затесался в декорации царского дворца Мемфиса. Как всякий уважающий себя рояль, он просто обязан был попасться на пути лирической героини и сыграть сюжетообразующую роль.)
Петрович, откинув дрожащей рукой крышку, с залихватским гиком водружает Зинаиду на клавиатуру, родив в недрах театра потрясающий по своей мощи диссонирующий аккорд диапазоном октавы в три. Прима восторженно ахает, рвет бабочку на груди музыканта, а коварные колесики, не выдержав страсти и веса прелестницы, внезапно оживают.
— Зин, ты куда? — обалдело спрашивает Петрович, глядя, как удаляется, набирая скорость, рояль с распластавшейся на нем примой.
— Я лечу-у-у! — последний раз вибрирует в главной люстре восторженное меццо, и «August forster» с грохотом рушится в оркестровую яму…
Слободка Хомячихино, почти крайний почти север. Восьмая верста от пятой звезды.
Эдельвейс каждый день гулял по лесу. И пусть односельчане считали его немного чокнутым, но все равно нежно любили. Хомячихино было мирной деревенькой, стоящей вдалеке от оживленных трактов и, тем более, столицы. Жизнь там текла спокойно и радостно, а селяне, все, как один, были улыбчивыми и добрыми. Эдельвейс зарабатывал в трактире менестрелем и обладал широкой душой и мечтой. Мечта была тоже что ни на есть оригинальная: завести себе дочку. Наверное, местные пейзанки с большим удовольствием пришли бы на помощь в этом благом деле, однако мечта — она и есть мечта. И никакие бабы в нее не вписывались по определению.
Эдельвейс представлял, как будет воспитывать девочку, заплетать ей косички, вычесывать шерстку и чистить зубки. Однажды он даже приютил в своем сарае бездомного оленя, правда, тот при первой же возможности дал деру, да и вообще, разве мог заменить он собою теплоту дочерней любви? Поэтому Эдельвейс страдал и ежедневно уходил в лес, легко скользя широкими лыжами по одному ему известным дорожкам, в странной уверенности однажды найти свое счастье. Вот и сегодня он с раннего утра затерялся среди погруженных в сон деревьев, катил себе, радостно насвистывая, и поблескивал белоснежной шерстью под лучами пробивающегося сквозь ветки солнца.
— Фью-фью, — нежно сказала сидящая на коряге пятнистая кедровка, а Эдельвейс, притормозив, смахнул слезу умиления. Птичка подпрыгнула, а после вдруг стала на крыло и испуганно унеслась в небесную синь. Зимний лес озарился неожиданной вспышкой, в ближайших кустах что-то громко затрещало, и кто-то грязно выругался. Эдельвейс удивленно сморгнул и полез в бурелом — любопытствовать.
Минуту спустя он обнаружил источник звука — упитанную смуглую даму в золотистой рубашке и венке из крупных белых кувшинок на высокой прическе. Дама торчала в глубоком сугробе и, затравленно озираясь, отстукивала зубами затейливый ритм.
— Дочка! — восхитился Эдельвейс и полез обниматься.
— А-а-а! — завизжала дама. — Гиганский хомяк!
— Я орк!
Менестрель обиженно застыл и гордо продемонстрировал новоприобретенному чаду миниатюрные клыки.
— А я Зина, — растерянно сказала дама и шумно сглотнула: — Фигасе! Вы ж зеленые.
— Только летом, — назидательно ответил Эдельвейс и снова расплылся в широкой ухмылке: — Зий-на…
— А это что? — «дочка» пухлой ручкой ткнула в мохнатое менестрельское пузо.
— Шерсть, — гордо ответил тот и кокетливо выкусил клычками запутавшуюся веточку, — зима ж на улице.
— Зима…
Зинаида вздрогнула все телом и, обхватив себя за плечи, истошно запричитала:
— И зима, и мороз, и свету белого не видно, и умру я тут во цвете ле-ет!
— Ну-ну, — Эдельвейс покровительственно похлопал находку по плечу, — что ж вы так убиваетесь, вы же так никогда не убьетесь.
— Насмешник! — с ненавистью прошипела Зина, взмахнула руками и решительно полезла из сугроба.
Эдельвейс с готовностью подхватил ее под мышки и, закряхтев от натуги, с третьего раза вытащил на тропинку.
— Гы… ды… ты… — снова заклацала Зинаида.
— Ага, — кивнул орк, оглядывая короткий подол рубашонки, еле прикрывающий коленки, и широкий пояс из золотых пластин, — холодно. Моя твоя понимает. Садись, дочка, папке на спину, вмиг домчу.
— Ку… куда? — с опаской уточнила дама и запрыгала, пытаясь согреться.
— В трактир, куда ж еще. Там и покормим, и обогреем. А что? Ты не боись, мы, орки, мирные.
— Белые и пушистые, — эхом всхлипнула прима и с сомнением оглядела мохнатого провожатого: — А донесешь?
— Обижаешь…
Эдельвейс расправил широкие плечи, тряся шерсткой, поиграл теоретическими мускулами и, развернувшись, присел на корточки: — Садись. Только, чур, на шею не дави!
Зина молча влезла на пушистую спину, и орк, с трудом поднявшись, медленно побрел, сгибаясь под нелегкой ношей.
— А бы-быстрее нельзя? — снова отбила дробь зубами «дочка» и с горечью вспомнила стремительные путешествия противной киношной девицы, которой повезло заарканить вампира.
— Щас, тут скоро под горку будет, — просипел Эдельвейс и тоже вспомнил: старую сказку о стремительном беге юного вампира, которому подфартило посадить на спину стройненькую девочку.
— Ничего… — успокаивал сам себя менестрель, — своя ноша рук не тянет, зато мечта сбылась…
Мечта всхрапнула и затихла.
— Пригрелась малютка, — с нежностью подумал Эдельвейс, но тут лыжня устремилась вниз, и орк, балансируя лапами, пошел на разгон.
— Побереги-и-ись! — прикрикнул он на зазевавшихся зайцев, а прима, высунув любопытную голову, тут же получила в лоб сучком, и оба кулдыкнулись в снег.
Отряхнув дочуру, орк снова взгромоздил ее на закорки и погнал быстрее, пока, наконец, над елками не зазмеились дымки Хомячихина. И вскоре Эдельвейс важно входил в родной трактир с любимой ношей на спине.
— Где ты шляешься? — недовольно пробурчал корчмарь, а после удивленно присвистнул. Зинаида, точно блоха, отпала от орочьей шкуры и застыла, лежа на скамейке, чакая зубами от холода и переживаний. По ее лбу тянулась четкая розовая полоса.
— Это дочка моя! — радостно осклабился Эдельвейс. — Зийна.
— К печке ее переложи, — меланхолично ответствовал трактирщик и отправился протирать стойку, здраво рассудив, что с перемерзшей толстухи взять нечего.
Эдельвейс протопал через зал, уложил Зину у очага и, плюхнувшись на невысокую скамеечку, стал сосредоточенно разуваться.
— И ходют, и ходют, — пробурчала пушистая орчиха-служанка, орудуя щеткой и, мстительно пихнув Зинину ногу в сандалии, призывно поглядела на менестреля.
— Чего нового? — зевнув, поинтересовался Эдельвейс.
— А то ж прям на цельный год отлучалси, — фыркнула орчиха и снова пнула «дочку» в голень. Та злобно заурчала и стрельнула оттаявшим египетским взглядом в противную поломойку, отметив и кучерявую шерстку и вплетенные в нее голубые ленточки.
— Как обычно, — пожал широкими плечами корчмарь, — зима…
— Зима… — согласился менестрель.
— Вот разве что Темный Властелин снова буянит, — потряс головой хозяин, отгоняя настырную муху, невесть от чего воспрявшую посреди зимы. — «Хомячихинский Пифий» пишет, вона, что в столице танцы на столах затеял. С раздеваниями…