Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 12



Тебе нравится твоя гостиница?

Она некрасивая, но вид из окна очень хорош ночью. Город внизу блестит огнями. Как будто весь мне принадлежит.

В следующий раз я к тебе приду, сказал Варгиз на пороге и отдал мне на прощанье салют.

Я поднялась по лестнице и прошла мимо блондинки на проходной, которая, заслышав мои шаги, оторвала взгляд от книжки, но ничего не сказала.

Когда я уходила, когда я поднималась по обледеневшим ступеням мимо плаката с лицом ребенка, когда я проходила по расчищенной от снега тропинке вокруг собора, мне казалось, что у меня разрывается сердце.

Неужели, спросила я у самой себя, я боюсь потерять Варгиза? Ведь вчера я и не подозревала о его существовании, а три часа назад хотела уйти от него. Я о нем почти ничего не знаю. Он сказал, что учился в семинарии и состоял в компартии, он показал мне, где работает, но все это могло оказаться ложью. Как я вообще не побоялась пойти к нему в общежитие? Но я не побоялась, я пошла. Я целовала его.

В гостиничной постели я переворачивалась с боку на бок от страха: а вдруг я завтра утром постучусь к нему в дверь, а мне никто не откроет? Я буду ждать, а он не вернется до самого вечера. И потом скажет, что мы разминулись. Назначит другую встречу – я приду – а его опять не будет. Вдруг случится так, что буду ждать Варгиза весь следующий день, или весь следующий год, или всю жизнь. Я уже не хотела его больше видеть, я боялась идти к нему. Нет, наоборот. Я боялась идти к нему, потому что мне так сильно, так невыносимо хотелось снова его увидеть, и я не знала, почему.

Глава 4



Утром я надела длинное платье, которое купила в комиссионке (надела потому, что была в нем похожа на одну из картин в городском музее), и пошла мимо собора, чей колокол на узорчатой крыше отбивал часы, мимо туристов с фотоаппаратами на обледенелой лестнице, пытаясь не прислушиваться к голосу, который повторял: ты будешь стучаться в дверь Варгиза, и тебе никто не откроет. Сердце сжималось от страха, что я, в темном платье, с планом похода в музей в голове, продуманным до малейших деталей, буду бессмысленно жать на кнопку домофона и надеяться на встречу, которая так и не состоится. Но, против ожидания, я услышала голос Варгиза: поднимайся. Дверь открылась, я прошла мимо все той же сторожихи – даже после бессонной ночи она все еще была хороша, с платиновыми кудрями, с ярко-голубыми тенями на веках, – и побежала по лестнице.

Дверь была приоткрыта: Варгиз ждал меня одетым, с телефоном в руке. Хотя шла сюда с замирающим сердцем, сердцем, которое, как мне казалось, было полно желания и надежды. Но сейчас я смотрела на его телефон и хотела уйти, так сильно меня раздражала его привычка фотографировать. Я не понимала, почему чувствую притяжение и отталкивание, очень сильное притяжение и такое же сильное отталкивание. Что-то бередило меня, что-то из прошлого, о чем Варгиз напоминал мне, что-то, что я хотела забыть.

Мы с Варгизом вышли на улицу и поднялись обратно к собору. Мы прошли по узкой улице, где торговали сувенирами и пирожными, и вышли на смотровую площадку – там была остановка фуникулера. Рядом возвышалось здание правительства: у его дверей сменялась охрана, и Варгиз сфотографировал солдат, которые, как в замедленной съемке, маршировали с винтовками. Потом он сфотографировал медленно ползущий фуникулер и панораму, открывавшуюся со смотровой площадки, а потом и будку калачника. В телескоп мы смотрели на раскинувшийся перед нами город. Мы были в нем, в этом городе, – и не были в нем, потому что все в этом городе – его кафе и купальни, его соборы и доходные дома, и его парк с беседкой для оркестра – все было придумано в другую эпоху. И мы с Варгизом уже из нового века смотрели на арки мостов и на площади, на соборы, перекликающиеся друг с другом с противоположных берегов, на ажурный чугун вокзалов, на черепичные крыши банков, на коридоры улиц, на кирпичные гимназии с деревянными партами в разрезе окон – окон с двойными, на случай холодов, рамами. Я поняла, что же мне так нравилось в однообразных романах Гроссшмида: взгляд на прошлое, сдвиг времени и его зияние, неутолимая тоска по тому, что ушло, и невозможность ни вернуть его, ни изменить (кроме как во сне, где не действует закон времени). Все, что говорит Я есть, одновременно говорит Я исчезаю. Когда Варгиз берет меня за руку, когда он высвобождает свою руку из моей, чтобы сделать фотографию, он говорит то же самое: Я здесь – и уже не здесь, я существую – и я исчезаю. Красота города – то же самое, что мой страх потерять Варгиза и уверенность, что потеряю его. И пока я смотрю на причудливый рисунок бульваров на плоском берегу, город уже незримо сдвинулся и канул в прошлое, и Варгиз, стоя рядом со мной, становится моим прошлым. Я еще могу прикоснуться к нему – он уже недостижим.

Есть ли разница – спросила я себя, стоя с Варгизом на смотровой площадке в этом городе и в двадцать первом веке, – есть ли разница между этим моментом и тем днем, в восьмидесятых, когда Юлик и я сидели в детской библиотеке имени Дзержинского (именно Дзержинского, начальника ГПУ, садиста и убийцы) и писали сочинение на тему «Что вы знаете о Венгрии?», чтобы послать его на конкурс в пионерский журнал? Тот день, который, казалось, тянулся бесконечно (сначала – путь в библиотеку по темным улицам, по слякоти, потом – разговор с библиотекаршей, затем – поиски книг и журналов), на самом деле канул в небытие точно так же, как канет сегодняшний день. Я должна была, одиннадцатилетней, понять это и попытаться запомнить все, навсегда, в мельчайших подробностях: библиотеку, Юлика, книжки на столе.

Мебель в библиотеке смастерили специально под детский рост – маленькие стулья, низкие столы – и покрасили в яркие цвета: красный, зеленый, желтый. Из угла в угол тянулась и провисала бумажная гирлянда, оставшаяся с Нового года. Пахло клеем, пылью и растворимым кофе в чашке библиотекарши (все библиотекарши ходили в вязаных костюмах и с янтарными бусами, я даже думала, что это их форма, и все они пили на работе растворимый кофе, я помню их чашки, которые они уходили споласкивать, и, когда возвращались, я видела, что следы кофе все еще остаются внутри). Помню полку с детскими книгами о Дзержинском. В одной был рассказ о том, как друзья-чекисты обманом заставили голодающего Дзержинского поесть картошку с салом. После этого я стала считать поджаренную на сале картошку лакомым блюдом, существовавшим, однако, только в моем воображении – в жизни я так почему-то ни разу ее не поела.

Помню, как Юлик забрался на стул с ногами и листал фотоальбом «Братская Венгрия», показывая мне то на памятник советским воинам-освободителям, то на здание Парламента. А мой взгляд соскакивал с фотоальбома на цветок алоэ в горшке и лейку на подоконнике. Я слушала шум воды в батарее под окном и погружалась в дрему. Юлик тряс меня за плечо, и мы продолжали рыскать по книгам и журналам и даже по кулинарным книгам, чтобы найти рецепты гуляша и венгерских тортов. Мы рассматривали карту мира и выписывали, с какими странами Венгрия граничит, какие у нее основные реки (Дунай) и основные водоемы (Балатон). Какой у нее климат и какие в ней находятся полезные ископаемые. В Большой Советской Энциклопедии мы прочитали, что город Будапешт состоит из двух частей: Буды на высоком берегу реки и Пешта – на плоском. Оттуда же мы выписали даты войн с турками и австрийцами и фразы про героическую борьбу с завоевателями (не помню, упоминался ли там пятьдесят шестой год; вероятно, было упоминание про попытку фашиствующих элементов подорвать социалистический строй). Точно помню, что мы описывали венгерское времяпрепровождение: шахматы и купание в горячих источниках. И то, что в августе сорок девятого года в Будапеште прошел второй всемирный фестиваль молодежи и студентов. И что журнал венгерских пионеров назывался «Пайташ».

Я помню, что переписывала в блокнот статью о венгерском флаге, когда кто-то затряс меня за плечо. Я обернулась – две одноклассницы стояли перед нами. Вы тоже пришли за внеклассным чтением, спросили они, улыбаясь – не просто улыбаясь, а как-то иронично, с издевкой улыбаясь, мол, мы вас застукали, тебя, активистку, с Юлькой-малявкой, чем это вы тут занимаетесь, шерочка с машерочкой. И мы – зачем-то – стали сбивчиво объяснять, что пишем сочинение на конкурс «Что вы знаете о Венгрии?», что вот фотоальбом, а вот книга по истории, а вот стопка журналов «Наука и жизнь», откуда мы выписываем статьи про венгерские изобретения. Они стояли, взявшись, как я помню, под ручку, и продолжали улыбаться тонким улыбками, две самые красивые и самые вредные девчонки в нашем классе. Они пожали плечами и, не прощаясь, отошли к полкам, и мы слышали, как они там шепчутся и хихикают, и знали, что шепчутся они о нас, но пытались не обращать внимания. Мы продолжали записывать, что на венгерском флаге – три цвета: белый – символ мира, зеленый – символ процветания, красный – кровь революции. Или белый – чистота и благородство, зеленый – надежда на будущее, красный – кровь патриотов. Раньше на флаге изображался герб: перекрещенные молот и колос под красной пятиконечной звездой. Но в пятьдесят седьмом герб с флага удалили. Потому что венгры решили: флаг – это «знак государства, выраженный посредством национальных цветов, и излишне обременять его особым знаком герба». Так писал журнал «Пионер».