Страница 4 из 16
– Но, может быть, вы ошиблись?..
Что он такое говорит? Мы умрем не так. Это ведь не только жизнь Мота, это наша жизнь. Мы с ним единое целое, мы давно слились на молекулярном уровне. Нет отдельно ни его жизни, ни моей, только наша, и мы давно запланировали, как собираемся умереть. Когда нам исполнится по девяносто пять, мы поднимемся на вершину горы, в последний раз полюбуемся восходом солнца и просто уснем. В наш план не входило захлебнуться слюной на больничной койке – оторванными друг от друга, одинокими, испуганными.
– Вы ошиблись.
Вернувшись в машину, мы обнялись и отчаянно так вцепились друг в друга, словно этим можно было остановить происходящее. Если мы прижмемся друг к другу как можно теснее, то ничто не сможет нас разъединить, все случившееся окажется неправдой и нам не придется с этим жить. По щекам Мота катились слезы, но я не плакала, не могла. Заплакав, я открыла бы путь целой реке боли, которая просто смыла бы меня. Мы с Мотом прожили вместе всю свою взрослую жизнь. Каждая мечта, план, успех или неудача – всё всегда делилось пополам. Мы никогда не бывали порознь, по отдельности, поодиночке.
Никакие лекарства не могли притормозить процесс дегенерации, никакие медицинские процедуры не способны были остановить болезнь. Единственное, что нам предложили, это препарат «Прегабалин» для облегчения боли, но Мот его и так уже принимал. Больше врачи ничем не могли нам помочь. Я мечтала о том, как пойду в аптеку и куплю ящик волшебных лекарств, чтобы остановить парад разрушений, который шествовал по нашей жизни.
«Физиотерапия поможет снизить скованность в движениях», – сказал врач. Но Мот и так каждый день занимался лечебной физкультурой. Возможно, если он будет заниматься больше, нам удастся остановить болезнь. Я хваталась за любую соломинку, за что угодно, лишь бы вытащить себя из удушающего тумана, в который поверг меня шок. Но соломинок не было, никто не протягивал мне руку, чтобы вытянуть на берег, и успокаивающий голос не говорил «все хорошо, это просто страшный сон». Только мы с Мотом держались друг за друга на парковке у больницы.
– Ты не можешь быть болен, я все еще люблю тебя.
Как будто моей любви было достаточно. Ее всегда было достаточно, мне самой никогда больше ничего не было нужно, но теперь любовь не могла нас спасти. До Мота никто не говорил мне, что любит меня. Ни друзья, ни родители, вообще никто. Он был первым, и его слова будто окутали меня сиянием, которое окружало меня на протяжении следующих тридцати двух лет. Но слова были бессильны против режима самоуничтожения, который включился в мозге Мота, против белка под названием тау, блокировавшего нейронные связи в его клетках.
– Он ошибся. Я точно знаю, что он ошибся. – Судья ведь ошибся, так почему бы не ошибиться врачу?
– Я не могу думать, ничего не чувствую…
– Тогда давай считать, что он ошибся. Если мы не будем ему верить, то сможем и дальше жить так, как будто ничего не случилось. – Я отказывалась допускать, что врач прав. Все казалось бессмысленным и нереальным.
– Может, и ошибся. А если нет? Что, если начнется та конечная стадия, о которой он говорил? Я не могу, не хочу об этом думать…
– Не начнется. Мы как-нибудь справимся с этой болезнью.
Я не верю ни в Бога, ни в высшие силы. Мы живем, а потом умираем; круговорот углевода в природе продолжается. Но, пожалуйста, Господи, не дай нам дойти до этой точки. Если Бог существует, Он только что схватил мою жизнь за корни и выдернул ее из земли, перевернув все мое существование. Домой мы ехали, врубив музыку на полную громкость, прячась за шумом. Горы терялись у меня под ногами, а море плескалось над головой, потому что мой мир перевернулся. Когда машина остановилась, я вышла из нее словно вверх ногами.
Меня преследовали мысли об удушье. Еще много недель после постановки диагноза я в холодном поту просыпалась по ночам, потому что мне снилось, как Мот захлебывается слизью. Как его шея разбухает, а челюсть перекашивается в попытках втянуть хоть немного воздуха, пока он не погибает наконец от удушья, а мы с детьми стоим рядом и смотрим на это, ничем не в силах ему помочь.
Ласточки прилетели позднее обычного, поодиночке и по двое. Наконец-то добравшись домой после своего грандиозного путешествия, они порхали между буковыми деревьями, глотая насекомых. Вот бы и мне стать ласточкой, свободно мчаться, куда душе угодно, и возвращаться домой, когда захочу. Я разломила хлеб, чтобы угостить Смотин, и вышла в прохладу июньского утра. Воздух был нежным и легким, он ласкал мои щеки, обещая чудесный день. Я протиснулась в узкий проход между кустами дикой груши, из которой состояла живая изгородь. Эти кусты я как-то купила на распродаже в питомнике. Они продавались как бук, но выросли в колючие кустики с мелкими листьями, без плодов и с дурным характером – каждый раз, проходя мимо, я за них цеплялась. Я потерла свежие царапины на руке, алевшие среди старых, уже затянувшихся и побледневших. Теперь заниматься обрезкой изгороди не было смысла. Поле было теплым, и зацветающий клевер наполнял его сладким ароматом меда. Ночью здесь снова резвились кроты, и тут и там виднелись бугорки свежей земли. Я на автомате разровняла их ногой, продолжая по привычке заботиться об этой земле – о нашей земле. Мот когда-то отвоевал это поле у огромных сорняков. Он наотрез отказывался пользоваться пестицидами, а трактора у нас еще не было, так что он вручную выкосил все два акра, убрал мусор, выкопал крапиву. Затем он восстановил окружавшую поле каменную изгородь, сложив из десятилетиями валявшихся на земле камней аккуратную стену. В этом поле дети наших гостей собирали еще теплые, только что снесенные яйца, а по весне кормили ручных ягнят. Здесь мы бессчетное количество раз играли всей семьей в крикет и лежали в высокой, еще не скошенной на сено траве, любуясь звездопадом. Наша земля.
Смотин нигде не было видно. По утрам она всегда подходила к изгороди за своим куском хлеба. Всегда. Отправившись ее искать, я уже знала, что увижу. Она лежала в своем любимом местечке под буками, вытянув в траве голову, будто спала. Она знала. Знала, что не сможет покинуть свое поле, свое место, и просто умерла. Положила голову на землю, закрыла глаза и умерла. Я погладила ее мохнатую морду, в последний раз провела рукой по кривому рогу, и у меня внутри все сжалось. Больше сдерживаться я не могла. Отдавшись отчаянию, я свернулась калачиком в траве рядом со Смотин и разрыдалась. Я содрогалась от рыданий, пока у меня не кончились слезы, пока мое высохшее от потерь тело не замерло, полностью опустошенное. Перед моим лицом колыхалась трава, над головой шумели буковые деревья, а я лежала и пыталась умереть, освободиться и отправиться к Смотин, чтобы беспечно летать с ласточками и никогда не покидать ферму, никогда не видеть медленной гибели Мота. Позволь мне умереть сейчас, пусть я умру, не оставляй меня одну, дай мне умереть.
Я взяла лопату и начала рыть землю, чтобы похоронить Смотин в ее поле, рядом с сестрами. Подошел Мот, и мы вдвоем молча копали яму, отказываясь говорить, отказываясь признавать реальность растущей ямы. Чернота, в которую мы заглянули накануне, была слишком страшной, слишком новой, чтобы мы признали ее реальность, даже в теории. Я накрыла голову овцы кухонным полотенцем – мы не могли смотреть, как ей на морду падает земля. Она умерла. Все кончилось. Вместе с ней мы похоронили ту мечту, которой была для нас наша ферма.
3. Сейсмический сдвиг
Когда мы навсегда покинули свой дом, у нас было две недели на то, чтобы вывезти свои немногочисленные пожитки в сарай к другу и придумать какой-то план действий. Дети не могли нам помочь: они оба еще учились в университете, снимали жилье вместе с другими студентами и едва сводили концы с концами. Брат Мота как раз уехал в отпуск и пустил нас пожить к себе, но через две недели он вместе с семьей должен был вернуться, и нам предстояло куда-то съехать. Мы находились всего в двадцати милях от дома, совсем рядом, но вернуться туда не могли. Это была пытка. В шоке от расставания со своим домом, не в силах осознать новость, услышанную от врача, мы провели первые дни как во сне, в каком-то тумане.