Страница 17 из 20
И впрямь, бывает, что стиснут могучими задами и чреслами в обезличенной толпе и даже определить не в состоянии, кого же ты только что по недоразумению облапил и кто милостиво позволил себя легонько приласкать… А после, когда выберешься из этого скопления потных тел, оказываешься в недоумении, с кем же ты минутой раньше чуть не переспал? И холодея от нехорошего предчувствия, жадно осматриваешь разбегающихся по сторонам людей. И вдруг из хоровода симпатичных цыпочек, расталкивая их в нетерпении локтями, вываливается… Ну ладно, хорошо хоть, не мужик.
– Нет, отчего же. Я некоторых наших авторов очень уважаю, особенно из числа интеллектуальных дам, – милостиво пояснила мне Кларисса. При этом, глядя в зеркало, поправила причёску, как будто было там что-нибудь такое, что ещё стоило бы поправлять.
– Ну вот! Прикажешь мне плиссированную юбку нацепить и колготки фельдиперсовые с люрексом? – даже косвенные намёки на моё не вполне подходящее для того или иного случая происхождение всегда вызывали у меня решительный протест. Ну не женщина, не рафинированный интеллигент, не бывший партработник в Вологодской волости, так что же из того? Нельзя же только по национальным, идеологическим или же половым признакам заносить человека в разряд совершенно безнадёжных графоманов.
– Такое перевоплощение тебе уже нисколько не поможет, – ухмыльнулась редактрисса. – Я конечно могла бы порассуждать с тобой о планете расширений. Однако Венера в Водолее сделала тебя совершенно безответственным, особенно в том, что касается склонности к внебрачным совокуплениям и запоям, – видя, что я собираюсь возразить, Кларисса взмахнула ручкой, мол, так и быть, проехали, и продолжала: – Ладно уж, я понимаю, гороскопы не представляют интереса для большинства Весов, но посмотри, как интересно. Скажем, у одного известного поэта Меркурий был в обители, почувствуй разницу!
Блин, только этой долбанной астрологической обители мне не хватало! Кто же мог предполагать, что голосистая Кларисса увлекается ещё и этим? Ну, допустим, Меркурий у меня в изгнании – и что с того?
– Я так понимаю, теперь стало модно восторгаться не вполне удобоваримым глубокомыслием признанного диссидента, к тому же где-то мученика. Но и что же получается – если был гоним, так однозначно считается великим?
– Плутон неторопливо переходит в Козерога… Так для тебя и нобелевский лауреат оказывается не вполне поэт? – лицо Клариссы стало покрываться красными пятнами, демонстрируя клинические признаки нарастающего раздражения.
Ох, уж эти мне снобливо-занудливые лицемеры, охочие до пляжных, вагонных и салонных споров и бесед. Ну никуда от них не деться! Полным-полно болтливых, наголо обритых дам. И хоть бы одна приятная мордашка… А если что-то симпатичное и углядишь, так на поверку дура дурой всякий раз оказывается! От неё же за версту непроходимой глупостью несёт. Конечно, для этих дел мозги совсем не обязательны, но хоть какое-то их подобие должно же быть!
А тут ведь всё наоборот – передо мной расположился словно бы опутанный проводами и мигающими лампочками электронный мозг, одной своей «извилиной» подключённый к фондам государственной библиотеки, другая же расположилась в ближайшей кондитерской, среди эклеров с заварным кремом, бокалов с сельтерской и мятных леденцов. И всё это в густых клубах табачного дыма, вместе с которым улетает куда-то единственная, высказанная за несколько часов беспрерывных разговоров стоящая мысль – «ах, мужика бы!». А вот, извольте, и ещё одно откровение, видимо, тоже почерпнутое из анналов:
– В отличие от тебя, у настоящих писателей персонажи существуют сами по себе, живут своей, не подконтрольной автору полнокровной, интересной жизнью…
Это как же так? Скажем, пошлю я своего героя в магазин за коньяком, а он приволочёт мне бесплатную брошюру о пользе воздержания. Витёк, а деньги где?! Да что тут говорить, похоже, что она из тех, которые, даже увидав меня в гробу, начнут претензии предъявлять – не так лежит, не те тапочки надеты…
– Твоя бездарная концепция, будто алчные и циничные люди оказываются в состоянии заставить торговать собой целый народ, не выдерживает ни малейшей критики, – продолжала вещать Томочкина родственница.
Выдержала бы страна, а без сопливых рецензентов мы как-нибудь да обойдёмся. Впрочем, такое ли это необычное дело – торговать людьми? Да и не было у меня написано ничего такого про народ, мне бы только кое с кем из власть имущих разобраться.
– Слушай, а может, тебе стоит про собачку написать. Ведь все великие с этого начинали. Вспомни хотя бы про Тургенева, про Чехова.
– Должен тебе признаться, что собак я не люблю. Предпочитаю кошечек.
– Да уж, не повезло, – огорчилась редактрисса. – А вот, кстати, надо бы проверить, вроде бы я уже встречала твою фамилию в нашем чёрном списке. Жаль только, что нет его у меня сегодня под рукой.
– Разве такой есть? – я был, и в самом деле, удивлён. Неужто и здесь собираются вводить некое подобие формы допуска?
– А что ты думаешь? В любом деле порядочные люди стараются оградить себя от нежелательных особ. Тех, что не из их круга, не тех убеждений, и вообще, не вполне симпатичные им люди. Ну ты и сам понимаешь, о чём я, – тут Кларисса слегка смутилась и, поправив привычным движением причёску, изрекла: – Вот и лирическая линия у тебя прописана крайне слабо. Дамы вроде ничего, а мужики какие-то хилые, невзрачные…
Мосластых ей подавай! Уж она бы им прорычала свои бесценные «брависсимо!» и «браво!».
– Подруга, здесь ведь не «Бахчисарайский фонтан» и даже не ярмарка спортивных тренажёров, – отбивался я, чем мог, выискивая повод, как бы мне эту сволочь напоследок побольней ужалить. Другой бы на моём месте пожалел её, приласкал бритоголовенькую, а там, глядишь, и роман бы напечатали. Но, как известно, стоящие мысли приходят опосля, когда из разорванного в клочья моего творения и на рассказик два-три непуганых абзаца не останется. Ну и пусть!
Когда в посудную лавку вваливается слон, когда сотня разъярённых дикарей из племени оголодавших каннибалов высаживается десантом на Соборной площади, всё это производит гораздо меньшие разрушения, чем вмешательство такого вот «редактора» в творческий процесс, притом, что память у Клариссы была отменная, а мстительности – хоть отбавляй.
И только тут меня словно осенило. Вот ведь, прежде гонимых теперь с какой-то стати чтут. А сам-то я, почему меня к мученикам нельзя причислить? Господи! Да как же мне раньше такое в голову не приходило? Ведь я же и есть самый что ни на есть исконный мученик, к тому же пострадавший вовсе ни за что, то есть за совершенно чуждые мне идеалы.
Случилось это в незапамятные времена, когда в числе прочих симпатичных крох, усвоивших правила примерного поведения и послушания заветам старших, единственного не то, что в классе, но из всей школы, выбрали меня для вручения цветов членам правительства, причём не где-нибудь, а на Мавзолее, во время первомайской демонстрации. По-взрослому гордый и упоительно счастливый сознанием близости к тем, к кому не каждому приблизиться дано, стоял я на трибуне, едва достигая подбородком до парапета, на котором покоилась приготовленная для меня огромная коробка шоколадных конфет. Каждая конфета была завёрнута в золотистую фольгу, притом, как выяснилось позже, содержала необыкновенно вкусную начинку – таких мы раньше и в глаза не видывали. Как дорогую реликвию показывал я потом соседям и одноклассникам ту коробку и сверху, и даже изнутри – с пустыми обёртками из-под конфет. Можете сами догадаться, что мои родители не уставали докладывать всем знакомым и даже посторонним об очередных успехах своего чада, за которым «наверняка уже установлен особенный надзор, и куда уж денешься, если секретнейшим приказом предназначена чрезвычайная карьера».
Недолгое торжество сменилось отчаянием и, что ни говорите, это было настоящее человеческое горе. Что тут поделаешь, если тот, вроде бы лысый и в пенсне, кавказского происхождения гражданин, рядом с которым я имел неосторожность обретаться на трибуне – а уж все видели, должно быть, фотографию в журналах и газетах – вскоре был судим и по приговору трибунала расстрелян как злейший враг народа.