Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 24



Тимошка Анкудинов, радуясь родному слову, чуть было не выпалил истинное имя свое, но схватил его с кончика языка и проглотил.

– Я есть, – сказал он, облизывая пересыхающие губы, – сын государя всея Руси Василия Шуйского, Иоанн Синенсис, если говорить на языке благородной латыни. Если же говорить на русском языке, то зовут меня Иван Шуйский.

– А я есть епископ Савва Турлецкий, – назвал себя церковный вельможа. – Его святейшество повелел спросить тебя: как ты очутился в Венеции и о чем ты хочешь просить его святейшество?

– Единственное мое желание ныне – очиститься святым крещением от великого греха, ибо, спасая жизнь, я принял магометанство и надо мной совершено обрезание.

– Но сын мой! Московские базилевсы – ортодоксы базилевсов византийских. В Риме можно креститься по обряду Римско-католической церкви, которая Москве ненавистна! – Савва Турлецкий наслаждался своей ролью. Его пребывание в Ватикане затянулось, он и не торопился в горящий свой дом: лезть в огонь – разумно ли? В Риме считали, что разумно. Отъезд на родину был уже назначен Турлецкому, но он умел находить для себя дела очень важные, очень всем нужные.

– Ради того чтобы вернуть престол моему роду, я могу принять не только иудейскую веру, но даже язычество, – сказал Тимошка и спохватился. – Все беды мои и моего народа – наказание Божье. Ваше преосвященство, римско-католическое исповедание мне ближе всего! Оно величаво и воистину свято. Получив мой престол, я жизнь мою положу, но добьюсь того, что народ мой русский образумится и, пробудясь от шестисотлетнего сна, примет веру, исповедуемую в христианском Риме. Он навсегда отвернется от Константинополя, превращенного турками в огромную конюшню.

«Мерзавец! – восхитился про себя Савва Турлецкий. – Этот долго еще не потонет, как не тонут в воде испражнения».

– Я сам крещу тебя, сын мой! – изрек Савва Турлецкий, разглядывая милое славянское лицо самозванца.

«Ему бы в дьяконы, чтоб бабы вздыхали, а он сдуру – в цари».

4

Через неделю Тимошку крестили. Еще через неделю позвали для тайного разговора.

В огромной комнате, совсем потерявшись, сидели трое в монашеской одежде. Говорили ласково, но строго. Ответы слушали до последнего слова. Говорили о беде Польского королевства, о Хмельницком. Говорили о всеобщем неспокойствии. В Англии война, и по всей Европе война. В Турции убит падишах. В одной Москве спокойно. Но нет такого спокойствия, кроме смертного, которое не разрушается в единый день.

И объявлено было Тимошке: ехать к Хмельницкому, дружбы искать у гетмана.

– Но ведь он гонитель истинной римско-католической веры!

– А тебе и не следует вступаться за Рим и за папу, – ответили святые отцы. – Что бы казаки ни говорили, ты всегда должен быть на их стороне. О своем же деле надлежит помнить, носить его в себе и при удобном случае звать казаков, не скупясь на посулы, в поход на Москву, добывать тебе царский престол. Но это тоже для отвода глаз. Казаков нужно увлечь на войну с Турцией. Для этого надобно им рассказывать о Венеции, сулить такие деньги, какие казакам никто и никогда не плачивал за наем на войну.

От святых отцов пошел Тимошка на Аппиеву дорогу.

Стоял на ней, улыбаясь бесшабашно: жизнь сулила перемены. Где-то, загнанная в закуток, копошилась мыслишка: для какой своей цели пустил его, как карту по столу, мудрый Рим?

– А тебе-то что?! – громко сказал Тимошка, не в силах унять радости.

Он одно знал твердо. Что бы ни случилось, но уже нельзя у него, Анкудинова Тимохи, московской приказной строки, отнять увиденного: Литвы, Молдавии, Туретчины, Венеции, Рима.

– А теперь Украине быть! – Привычка разговаривать с самим собой, нажитая в турецкой тюрьме, вдруг покоробила его.

Он пошел прочь, но остановился и подмигнул дороге.

– Молдавский Лупу не сожрал, визирь не удавил, папа не сгноил в темнице, глядь и Хмель саблей башки не снесет.

Екало сердце у Тимошки. Сны ему стали сниться нарядные, дурные. То с московским царем, на одном троне сидя, кутью ел. То на белом коне в Истамбул въезжал. А один сон трижды ему снился. Сидит он за столом в царской палате. Служат ему слуги многие. Приглядывается он к ним, страх затая. И видит, что один слуга – московский царь, а другой слуга – турецкий Ибрагим, задавленный янычарами, третий – господарь Лупу, четвертый – немецкий принц…



Однажды его разбудили среди ночи и повели.

Стоял посреди залы стол. Длинный, конца не видно. На столе одна свеча.

– Расскажи о себе все без утайки, – раздался из тьмы голос.

– Я Иван Шуйский, в святом крещении назван Тимофеем, сын Василия Домитияна Шуйского, который вел род от князей города Шуи. Родился я в Новгороде-Северском, в Польше, ибо мой царственный родитель жил в плену. Таким образом, являюсь наследственным владетелем Северной Украины. Когда я, спасаясь от преследования московских узурпаторов, жил в Константинополе, великий визирь уговаривал меня подарить Турции Астраханское и Казанское царства, обещая дать мне за это триста тысяч войска для похода на Москву. Я не мог принять этого предложения, ибо мои предки называли Московскую землю своим отечеством.

– Теперь изложи нам подлинную свою жизнь, – раздался голос. – Любое отклонение от правды будет расценено как измена Святому престолу, и расплата последует незамедлительная.

– Какая? – вырвалось у Тимошки.

– Тебя сожгут на костре.

Тотчас во тьме, в дальнем углу этого пронизанного мраком помещения, вспыхнули сине-зеленые языки особо лютого огня.

Тимошка вспотел. Он вспотел весь, от корней волос до лодыжек. Ему казалось, пот сочится даже с его худых длинных пальцев. Хотелось посмотреть на руки, но страх убил в нем всю силу.

– Я родился в Вологде, – сказал Тимошка. – На Русском Севере. Отец мой Демка торговал полотном. Голос у меня был, да и теперь есть… Пел я хорошо.

Тимошка говорил все это, глядя на сине-зеленый огонь, который так его напугал и который теперь, завораживая, успокаивал.

– За мой голос меня взяли в дом архиепископа. Стали учить грамоте, в которой я преуспел.

Тимошка умолк, щуря глаза, уставшие от света большой свечи, стал вглядываться в сумрак: да кто же его спрашивает?!

Разглядел вдоль стены резные высокие стулья, как соборы со шпилями.

– Не отвлекайся! Рассказывай! – Слова стегнули так, словно по ногам злой пастух кнутом жиганул.

– Я был у архиепископа Варлаама за младшего сына. У него родной был сын, прижитый в миру. Отдали за меня дочь этого сына, и оттого пошли все мои беды. Я возгордился, стал называть себя, когда пьян был, наместником Великопермским… Когда владыка помер, промотал я все состояние моей жены и, спасаясь от нужды, пришел в Москву. Здесь был у меня друг – дьяк приказа Новой четверти. Он меня взял писцом, а потом, за прилежание мое и честность, возвысил. Стал я принимать деньги, поступавшие из кабаков и кружечных дворов… Кто состоит при деньгах, имеет великий соблазн, но к деньгам я был равнодушен и так бы и прожил жизнь, когда бы не сыскался товарищ.

Тимошка замолчал.

– Зачем вам все это? – спросил у стены из шатровых стульев. – Не довольно ли будет?

И тотчас сине-зеленый огонь вспыхнул ослепительным белым пламенем, осветив бескрайнюю высоту черных стен. Не ответили.

– Я взял много денег из казны. Взял смело, а проверки испугался. Пошел к своему куму Ваське, наврал ему с три короба. Гость, мол, приезжает, дай на денек жемчужное ожерелье твоей жены да всякие другие безделицы, чтобы моей жене было в чем перед гостем показаться.

Белый огонь опал, сине-зеленые языки тоже стали меньше. Тимошка успокоился. «Черт с вами, – думал он, – жизнь моя вам надобна. Подавитесь!»

– Стоили украшения более тысячи ефимков, но оказалось, что весь свой долг казне я покрыть уже не могу. Кум стал спрашивать безделушки назад, а я стал отпираться: не брал, мол. Потащил он меня в суд, только ничего доказать не мог. Так бы все и сошло. А стыд я потерял. Но жена моя пригрозила мне доносом. Тогда я отнес ночью сынишку к Ивану Пескову, приятелю моему, а свой дом, что находился на Тверской, близ подворья шведского резидента, запер со всех сторон и сжег. Вместе с женой. Сам бежал к полякам. Поляки выдали меня молдавскому господарю, а тот отправил меня к великому визирю. Московские послы узнали обо мне и стали требовать выдачи. Я бежал. Меня поймали, грозили смертью. Тогда я принял ислам, правда без обрезания. Когда же и второй побег окончился неудачей, я, спасая жизнь, обрезался. Но меня посадили в тюрьму. Сидел я три года. Потом янычары удушили султана Ибрагима и всех страдальцев отпустили на волю. Из Константинополя я бежал морем, был подобран венецианцами. Остальное вы знаете.