Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 24



Степанида терпела мокрый сарай неделю. Ушла воскресным днем, хотя у пана Хребтовича и по воскресеньям работали.

Не прошла она от имения и сотни шагов, как ее нагнал один из охраны пана Хребтовича.

– Ты куда направилась? – загородил он конем дорогу.

– В церковь, – схитрила Степанида. – Нынче воскресенье.

– Поворачивай! – приказал охранник, распуская нагайку.

Степанида поняла: живыми от пана Хребтовича работнички его не уходят. Притворяясь дурочкой, она захныкала и, ухватившись за стремя, стала спрашивать джуру, где же ей помолиться.

– В имении часовня есть, там и помолишься, – смилостивился джура и ускакал, видя, что Степанида возвращается охотно.

Она понимала: удачный побег можно устроить только сообща, но люди, пригнанные к пану Хребтовичу голодом, о вольной жизни и подумать не смели. Воля – это голод, а весной и в хорошие-то годы не всякий день брюхо бывает сыто.

Степанида бежала из имения в ростепель, в дождь и, разумеется, ночью. Она сумела унести с кухни каравай хлеба и две пригоршни маленьких репок.

Была ли погоня, нет ли, она не знала. Чтобы чувствовать себя в безопасности, перешла реку. Лед на реке уже отошел от берегов, но она рискнула и спаслась.

Дорога привела ее в местечко Красное.

Глава вторая

1

Тимошка затаил дыхание и выставил ухо, чтобы лучше разобрать шаги неотвязного преследователя, – ни звука. Как лезвием, чиркнул взглядом вдоль улицы – пусто.

Прижимаясь спиной к стене, Тимошка, словно улитка, втянул свое большое, слишком большое, видное тело в улочку, узкую, как щель. Побежал! Тотчас загрохотали, догоняя, тяжелые шаги. «Уж лучше бы напал!» Тимошка, обессилев, втянулся в каменную нишу, позеленелую от плесени, нашел на поясе кинжал, вцепился в рукоять. Ладонь была мокрая от пота.

«Ударить – выскользнет», – подумал Тимошка о кинжале и отер ладонь о рукав. И сразу побежал. Преследователь тотчас сорвался с места, топая сапогами за спиной.

«Господи, пронеси!» – молился Тимошка. А этот… был, видно, сам дьявол. Он перешагивал дома, он кружил, когда Тимошка начинал кружить, но стоило оглянуться – отпрыгивал за стену и затаивался.

– Гондольер! – крикнул Тимошка, подбегая к каналу и размахивая последним своим талером. – Греби! Греби куда-нибудь!

Гондольер понял, что синьор торопится, и повел гондолу к площади Дворца дожей. Пассажир скрючившись сидел на дне гондолы и вдруг поднял голову, поглядел кругом и… расхохотался. Хохотал, держась за живот, хлопал шапкой по коленям и наконец заикал. Сам от себя по всей Венеции бегал, дурень безмозглый. От страха чуть не помер. О Господи! О чужая сторонушка!

– Да кому я тут нужен! – сказал Тимошка вслух и, присмирев, изнемогая от усталости, засмотрелся на диво дивное, на город, росший, как кувшинки растут, – из воды.

У Тимошки не было мелкой монеты, но он расстался с последним талером без сожаления. Он, Тимошка, русский проходимец, был живехонек. Стоит посреди площади неописуемой красоты, какой русским людям не видать вовек, ни наяву, ни во сне, – ни боярину не видать, ни глупому мужику, а вот Тимошка, кость ярыжная, сподобился.



Он стоял перед Дворцом дожей и ухмылялся. Страх перегорел в нем, как перегорает зерно, оборачиваясь пьяной брагой. Он чувствовал – в жилах его бродит хмель жизни. Вот подойдет он, Тимошка, ничтожный русский человечишка, совсем никакой, да чего там! – погань, последняя тварь, а вот подойдет к золотым дверям, хватит в них кулаком и такое сказанет, что все засовы разомкнутся и поведут его под белые рученьки яства кушать с золота, с княжьих, невообразимых для простого звания столов.

Море сверкало, как серебряная тарелка. И поглядев на море, на корабли, на каменный столб со львом, пошел Тимошка мимо дворца в церковь Святого Марка.

Он решил это только что, но и сам понял – хорошо решил. У царей он уже бывал, и было ему от них – один сказ: держи, стража, молодца, пока сам на себя молодец не поклепает.

В сей далекой стране так мало знают о Московии, что не только самозванцы, но и первейшие самородные бояре для государского дела не сгодились бы, а вот у церкви ум, как волосы у девки, – долог. Для римской церкви – Москва хуже бельма. У римской церкви к Тимошке мог быть интерес.

2

Его привезли в Рим, поместили в келии францисканского монастыря и словно бы забыли. Он чувствовал: не забыли – следят, а потому по утрам и вечерам молился, днем бродил по городу, неприметный в толпе. Если что и выдавало в нем человека нового в городе, так это ненасытные глаза.

Он бродил по колоннаде соборной площади, дотрагиваясь до каждой колонны. Он прикасался руками к статуям, храмам. Он, оставшись один в келии, вдруг произносил названия улиц, мостов и площадей, знаменитых строений, упиваясь сочетанием звуков.

– Видони Каффарелли! – вскрикивал он и, улыбаясь, полузакрыв глаза, слушал, словно звуки не умерли тотчас, а витают над ним, и он радовался их полету. – Санта-Мария дель Анима! Сант-Элиджо дельи Орефичи!

Он никогда не простаивал подолгу перед знаменитыми творениями. Более всего его тянула к себе Пьета. Он тревожно оглядывал ее издали, словно искал изъян в этом совершенном мраморе. Потом, подходя очень близко, стоял с минуту-другую совершенно безучастный, глядя в себя, в свое прошлое. Быстро окидывал взглядом безжизненное тело, фигуру скорбящей Матери, дотрагивался до пьедестала рукой и уходил.

Если где подолгу простаивал и просиживал странный чужеземец, так это на обочине Аппиевой дороги.

Дороги действовали на него, как магия, а у этой было три конца: туда и обратно и еще в вечность, в канувший Рим. Когда дорога была пустынна, Тимошка выходил на середину и глядел вдаль, тянулся к этой дали, не смея сделать к ней ни единого шага. Потом оборачивался в другую сторону и снова обмирал, покуда не появлялась какая-либо повозка, всадник или пеший. Тогда он уходил с дороги прочь, не оглядываясь и словно бы оскорбленный. Он ревновал дороги, как ревнуют самых дорогих и самых непостоянных женщин.

Наконец о нем вспомнили. Стал приходить к нему монах, говоривший по-польски. Учил латыни, итальянскому, рассказывал о святых подвигах Франциска Ассизского.

К языкам русский был столь способен, что монах всякий раз приходил в изумление. Но вот легенды об основателе ордена «нищеты и любви» ученик слушал рассеянно, а если и собирал свое внимание, то язвительная усмешка начинала кривить ему губы.

– Огромные страдания святому доставляла болезнь глаз, – преподавал очередную порцию жития монах, – римский папа Гонорий, удалившийся в то время от безумных римлян в Риете, пригласил святого отца показаться своим лекарям. На пути к Риете Франциск по причине обострившейся болезни около месяца жил в монастыре Сан-Дамиано. Святые сестры построили ему во дворе шалаш из тростника, и он, совершенно ослепший, жил в нем. Здесь его тревожила другая напасть – мыши. В тех краях произошло нашествие мышей, и мерзкие твари бегали по лицу слепого, не давая ему покоя ни днем ни ночью. Но именно в эти дни испытаний, когда для святого померк свет божий, он сложил великий свой гимн о красоте солнца и луны.

– Святые сестрицы могли бы и позаботиться о старце! – сказал русский и встал. – Довольно с меня сказок! Я, русский царевич, вынужденный искать спасения от длинных рук московских узурпаторов на чужбине, хочу наконец видеть людей своего круга. Я хочу говорить с ними про тайны государственной власти и о прочих материях, о которых, святой отец, ты, отрешившийся от мирских дел, не имеешь понятия.

Монах прекратил беседу и удалился, но на следующий день он пришел один, и русский выставил его из келии, заперся, отказываясь от пищи.

3

На третий день голодовки за ним пришли и отвезли к епископу.

– Мне поручено узнать твое имя, твою историю и твои притязания, – сказал епископ по-русски.