Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 28 из 29



Летел из-под гусениц снег, качало, но Гулый стоял возле борта, возле креста.

Добрались до заметенного кладбища. Торчали из снега зубцы забора, кресты, звездочки пирамидок. Могильных холмиков не было видать.

Дизелихина могильная яма была прикрыта горбылем и толем. Скинули снег. Снизу пахнуло не холодом, а земным теплом.

Странные получились похороны. Всё молчком и глаз не поднимая: расчищали, снимали гроб, ставили возле ямы. Дочери плакали. Но о чем?

– Речь держи, – сказал председателю Гулый. – Чтобы по-людски.

Председатель было вскинулся, произнес:

– Ты…

– Речь! – жестко приказал Гулый, шевельнув плечом.

И председатель, набычившись, начал говорить:

– Сегодня мы провожаем в последний путь одного из старейших работников нашего колхоза… Начав свой трудовой путь в далекие годы… – Председатель вначале говорил трудно, а потом слова покатились словно сами собой, по привычке: – В тяжелые годы войны она с честью трудилась на трудовом фронте, заменяя ушедших мужчин. В нелегкие годы послевоенной разрухи… и в последние годы… Таким образом, можно сказать, что вся ее жизнь была отдана колхозу и людям. И мы ее не забудем. Прощай…

– Траурный митинг закрываю, – объявил Гулый, – произведем салют, – и грохнул из ружья в сизое озябшее небо.

Покойная Дизелиха ни слов его, ни выстрелов не слыхала. Она была глубоко под землей, в тишине, покое и наконец в тепле. Зима нынче словно в прежние времена: в декабре на мокрую землю лег снег. Потом сыпало и мело. Земля не промерзла. В ней достало тепла, чтобы согреть старую Дизелиху.

А люди живые остались наверху, в заснеженном холодном мире. Им долго ждать тепла: январь, февраль, март. И неизвестно еще, какой весна будет.

Соседи

Летом в поселке старики поднимаются рано. В старых домах, под низкими крышами ночь напролет копится духота. На воле утренняя свежесть бодрит. Выйдешь во двор, продышишься, и словно новая кровь потекла по жилам. Конечно, не молодая, но жить можно. Наскоро, из горсти, за ночь нахолодавшейся водой сполоснешь лицо. Утренним неспешным дозором обойдешь двор, отворяя ночные запоры. А уж потом наступает черед огорода. За грядкой – гряда, за рядом – ряд. Стрельчатый лук, кружевная зелень моркови, мощные фонтаны багровой свекольной ботвы. Огурцы, помидоры, капуста – под яблоней. Перец да баклажаны. Кислого щавеля грядочка да сладкого гороха. Одно за другим. А потом – тыквы да арбузята. Много всего. Недаром по лету даже привычные руки чернеют, словно земля, и трескаются.

Поутру, от белой зари до поры, пока солнце не поднимется «в дуб», припекая голову, спину, хорошо в огороде работается. Мотыга и лопата легки. Гнется поясница, и руки сноровисты. Проходит час и другой… Там и здесь, в огородах, садах, разделенных нехитрыми заборами, помаленьку текут привычные дела. В такую пору если и увидишь соседа через забор, долгим разговорам – не срок.

– Здорово ли ночевали?

– Слава богу.

И все.

Летним утром солнце вздымается быстро. И вот оно уже стоит над садами, над раскидистыми яблонями и могучими грушами. Даже высоченного тополя тень, лежавшая поперек улицы, стала куцей.

Летнее утро. Окраина степного поселка продолжает день.

На углу тихой улицы – просторный двор. Солнце припекло, и старая женщина, хозяйка двора, оставив дела огородные, возвратилась к дому и летней кухне.



Чайник шумит на плите. Вареная молодая картошка в розовой кожуре дымится из белосахарных лопин. Желто сияет в блюдце горчичное масло. Пришло время завтрака.

Стукнула калитка, прошумела листва смородины, ветки ее клонились над забором и воротцами. Медленно приближались неверные, шаркающие шаги. Это сосед. Старый пиджак на нем, просторные сатиновые шаровары с накладными карманами – бабкино рукоделье – коричневая в клеточку кепка. Под козырьком ее подслеповато щурятся глаза, словно не угадывая знакомый двор и его хозяйку, которая спешит на помощь.

– Тут я, тута… Здорово ночевал?..

– Здравствуйте, – степенно отвечает гость и жалуется: – Совсем ничего не вижу.

Прожили по соседству долгий срок, и казалось теперь, что всегда был сосед таким: костистым, худым, с глубокими морщинами на бритом лице, в сатиновых шароварах, а хозяйка двора – приземистой, кубоватой, с отекшими ногами. Правда, в последнее время глаза у соседа стали сдавать и с головой творилось неладное.

– Так уж не видишь совсем? – не поверила хозяйка. – В огороде, гляжу, как молодой работал, картошку подбивал.

– Подбивал, – признался сосед, – ощупкой. А кому подбивать? Бабка лежит, некудовая. А я ничего не вижу. Все хуже и хуже. Очков много. Бабкины, мои… – Стал вынимать он очки из просторных карманов: – Столетошние какие-то нашел. Много очков, а проку нет. Ничего не вижу. Надо бы к врачам.

– Давай вызовем, – предложила хозяйка. – В магазине телефон работает, починили.

– Кого вызывать? Нашу? Какая ногами топочет? – спросил сосед. – Спаси и сохрани… Она последнего здоровья лишит. Начнет шуметь.

С участковой врачихой улице не повезло. Была она молодой да ранней. Чуть что, срывалась на крик: «Не семнадцать лет – вот и болит! Годы свои, годы считайте! – и топала ногой, словно коза. – Годы! Годы!» Такую лечбу долго помнили.

– Нет, наша врачиха тут не подмога. – Задумался старик, а потом сказал решительно: – Надо идти в райком!

– Жалкай ты мой… – вздохнула хозяйка. – Картошечки со мной не покушаешь? Чайку попей. Наверно, еще не завтракал. Я вот тоже. Поднялась – не хотела, такие мы едоки. А надо, без этого ноги протянешь, – сыпала она словами, пытаясь помочь соседу: может, забудет он… может, к столу присев, все забудет – всю эту дурь, что гнездилась в последнее время в стариковской его голове.

Но сосед, не слыша ее, словно молодел: распрямлялась спина, в глазах загорался азарт, рука решительно рубила воздух.

– В райком идти! В райком! Напрямки к секретарю! Секретарь нашу врачиху пощуняет! Враз за телефон и зачнет устава читать. Райком, он обязан об людях гориться! Заботу проявлять! Об трудящихся! А я – кто?! Самый трудящийся и есть. С девяти лет начал работать: посыльным, сигнальщиком, потом – матросом, масленщиком, поммеханика, механиком. А после войны как трудились… Всю жизнь. Никогда ничего не просили. Хату – своими руками. Пропитание – тоже своими. В земле роешься, как крот, добываешь себе. Вот так я все и обскажу секретарю. И ему нечем крыть. Трудящий я, об каких он заботу проявлять должен. И секретарь меня в город отправит, в больницу. На машину посадит… Да, на машину! У них много машин и все без дела мыкаются. А человека в больницу свезть – это нужное дело, для этого им машины даны. Инструктора со мной посадит, – вспомнил старик. – Обязательно посадит. Чтоб ездил со мной, по врачам водил. Потому что я – слепой, ничего не вижу и порядков ихних не знаю. А инструктор – он дошлый. В райкоме много инструкторов, без дела сидят, мух ловят. А об людях заботу проявлять, об трудящихся, они обязаны. Это понимать надо…

– Понимаю, мой жалкай… Все дочиста понимаю… – согласно кивала старая женщина. – Гутарь, гутарь… Может, оно так лучше…

Началось это недавно. «В райком…» да «в райком…» На улице, у магазина старик быстро всем надоел. И лишь в этом дворе, соседском, внимала ему старая женщина, вздыхая все горше и горше:

– Гутарь, жалкай ты мой, гутарь… Вздохнула она и теперь, по-бабьему сострадая.

От долгих речей старик быстро устал. Его размаривало; голос звучал все тише, тише и, наконец, вовсе смолк. Склонилась голова на грудь. Спасительная дрема студила и врачевала больную душу.

Старая женщина, хозяйка двора, неспешно свершала свой поздний завтрак в покое, в тиши.

Белый день разгорался. В нехитрых клумбах да грядках двора открылись цветки ползучего солнышка, зазывая гудливых пчел. Ушли в долгую дневную дрему алые граммофончики «зорьки», съежились, будто свянули, до прохлады вечерней и ночной поры.

Старик очнулся внезапно, поднял голову и сказал: