Страница 4 из 19
– Какой Витя? Ты что, мама? – пытался сопротивляться он.
– Ну какой… – еще не понимая, легко ответила мать. – Твой дружок.
– Виктор?!
Хурдин встал и пошел в комнату матери. И она навстречу ему поднялась и свет зажгла, все поняв.
– Виктор умер? Когда?
– Тот год еще. А тебе не передали? Какая беда… и я, на ночь глядя… – Но, понимая, что теперь таить уже нечего, мать рассказала все. – Он далеко погиб. Издаля его везли, в железном гробу. И никому не показали. Жена тоже хоронила, с сыном. А вот почему не возля себя, а здесь? Видать, они не жили, сынок. Такая беда. Боле десяти человек разом побилось. Вот и я всегда горюю, летаешь ты на этих самолетах, не дай бог. Конь о четырех ногах и тот… А тамотка… – поглядела мать вверх. – Как вы не боитесь? А Витю…
С Виктором Хурдин учился. Сначала в Вихляевке, потом на центральную усадьбу вместе ездили. И уже смальства вместе начали думать они о будущем. Виктор хотел стать летчиком, а Хурдин – инженером. Так и остались они каждый в своей вере: после школы Виктор поступил в летное училище, Хурдин – в институт.
С той поры дороги их нечасто скрещивались. Но все же видеться случалось, особенно в последние годы, когда Виктор стал испытателем. И каждая встреча была такой радостью: говорили и наговориться не могли, вспоминали, на будущее загадывали.
Но последняя встреча была иной. Три года назад, как раз перед самым отъездом Хурдина за границу, Виктор прилетел в Москву. И сейчас так отчетливо помнилась эта встреча. Особенно в ночи, в тишине.
Мать давно уснула.
И тогда была ночь. Вечером при жене и детях говорили о другом. А потом одни за шахматами сидели, и возник этот разговор.
Виктор как раз вернулся от матери, почти месяц у нее прожил и теперь нет-нет да и объявлял какие-либо новости.
– Камагорова встретил, – сказал он. – Помнишь?
– А как же… Лесотехнический он кончал?
– Да. Вот наворочал мужик!
– Чего? Натворил что-нибудь?
– Нет, я о хорошем. Поговорили, он рассказал, да и я сам потом глядел. Решил он все пески, что от Ильменя идут, от Вихляевки, все пески сосной засадить.
Хурдин даже присвистнул.
– Ну и ну!..
– Вот тебе и ну. Ты там давно бывал?
– Давно.
– А вот поедешь – погляди. Там уже больше половины засажено. От Ильменя до Летника сосна стоит. Трехметровая. Лес. Маслята растут, да много.
– Вот тебе и Камагор, – удивляясь, сказал Хурдин. – А мы смеялись: лесник…
В те далекие теперь школьные годы над Камагором смеялись. Тогда все десятиклассники техникой бредили, авиацией, заводами, ну педагогический девчатам прощали, медицинский или сельхоз, кому по душе. Но лесной…
– Смеялись, смеялись… и досмеялись, – вздохнул Виктор, оставляя шахматы: партия была закончена. – Досмеялись.
Какая-то горечь была в его голосе, и Хурдин спросил:
– Ты чего?
– Да так… Просто подумалось. Послухай, дружба, – присел он возле Хурдина и положил ему руку на плечо. – А не проиграли мы свою жизнь, а? Ты только не полохайся. Я это, может, в шутку. А может, всерьез, – добавил он.
– Почему проиграли? Ты о чем, парень?
Виктор подумал, хмыкнул, потом сказал:
– Да я тут кое о чем все размышляю. И неутешительные итоги, знаешь ли. Камагор лес посадил, помог ему вырасти. На голых песках, какие хутор засыпали. Теперь там лес, грибы. И тут любого спроси, от черта до бога – всяк скажет: хорошо. И что главное и самое завидное, что Камагорову самому нравилось этот лес сажать, глядеть за ним, растить. А мы с тобой в технику играемся.
– Как это играемся? – не понял Хурдин.
– Да очень просто. Нам ведь уже по сорок. Юный оптимизм испарился. И что-то сдается мне, что вся наша так называемая работа – пустая игра, – хохотнул Виктор, глядя на изумленного Хурдина. – Ведь сколько бы мы с тобой ни пыжились, ты в своем деле, я в авиации, а получаются лишь громоздкие коробки с грохотом и вонью. Да и не могло быть по-иному. Ты же не самонадеянный хлыщ, подумай: природа – тысячи лет ее трудов, миллионы. А тут выскочил некто, я или ты, и решил все по-другому устроить. Устроил… Летаем. Грохочем. Воняем. А рядом – стрекоза, – легко повел рукою Виктор. – И муха. Я, знаешь, муху люблю за посадку. А оса? Чудо. Коршун. Сорока. Какой прекрасный лёт. А все наши поделки – глупость.
Хурдин глядел на Виктора, слушал, понимая, что это не шутка. Товарищ его не болтал пустого.
– Конечно, – согласился Хурдин. – Ты прав. Но мы же не обольщаемся. Мы это понимаем. И в этом залог нашего движения. Ты сравни, как далеки хотя бы ваши машины от первых. Конечно, это не середина, но…
– Боже! – перебил его Виктор. – Какая самонадеянность. О какой середине речь! Мы в миллиметре от начала пути, а впереди бесконечность. И бесконечность, незримо для нас летящая вперед. Ведь человек – брат птицы и насекомого. На каплю мудрее, но бесконечно самонадеяннее. Но то, что природа создает лишь дыханием, естественно, человек лепит огромным трудом. Он землю уродует… тратит столько сил, а для чего? Машины, машины… А где им предел? Где разумный предел? Пока на земле места хватит? Пока в небе места хватит? А не в беличьем ли мы колесе? Может, мы уже сейчас не для людей стараемся, а для машин? Это им нужна новая и новая нефть, металл, уголь. Все больше и больше, а человеку что… Человеку в общем-то нужен кусок хлеба и кружка воды. Остальное – лишнее. Хлеб и вода. Вот он и живет. И душу живую. И мудрость, чтобы понять: не обжираться и не опиваться он приходит на землю, не собирать побрякушки. Но жить. Единственный раз. На прекрасной земле, устроенной чудно: с зеленым лесом и травой, с синей водой и небом, с людьми-братьями, дорогими, любимыми. И вся мудрость мира, все лучшие люди его из века в век твердят: живите проще. Высшая мудрость в том, чтобы не мудрить. Главное вам дано – жизнь. Иначе собой будете обмануты. В міре бе, и мір тем быть, и міра Его не позна… – это о нас, дружба…
– Но ведь ты мечтал с детства об этом, – сказал Хурдин. – Ты стремился к этому. К авиации, к самолетам.
– Не попрекай меня детскими глупостями. Мы же стали, черт возьми, мудрее или нет? Я вот о наших матерях думаю, – заговорил он спокойнее, – об отцах, обо всех хуторских. Нужны ли им наши игрушки-самолетики? А ведь делаются они их потом и кровью. Мы на их шее сидим, их не спрося, что-то мастерим. А ведь матери моей не нужны самолеты, они ей ни к чему. И твоей тоже. Всему хутору будет спокойнее, если они не будут гудеть в небе. Так ведь?
– Ну почему?.. – ответил Хурдин. – И там нужна авиация. Полететь куда-нибудь.
– Никуда они не летали и не полетят. Это мадама моя летает на субботу-воскресенье в Самарканд. Или на море. А для всех, и для самих мадамов тоже, будет лучше, если они дома посидят.
Спорить с Виктором Хурдин не хотел, он видел, что товарищ его встревожен и болен душой, и нужно было хоть чем-нибудь да успокоить его, и потому он сказал:
– Предположим, ты прав. Но взгляни по-иному. Вся наша работа – это наш хлеб. Хлеб насущный. Без него не прожить ни нам, ни детям. Так же как отцы и матери, зарабатываем мы свой хлеб, но иным трудом.
Виктор улыбнулся и помахал рукой.
– Нет, не на хлеб мы работаем. Матери наши на честный хлеб, а мы – на дьявола. Разве мебельные гарнитуры, японские – это хлеб? А немецкие ванные? Столовое серебро, золотые побрякушки? Да и даже в еде: паштеты, оливки, дурь всякая – какой уж там хлеб… И наша работа тоже. Если завтра по волшебству исчезнут все наши самолеты, мир остановится? Нет. Поохают и забудут. Единственная беда: мадама моя в Испанию не улетит. У нее путевка. А представь, что завтра наши мамки не станут свою работу делать. Уж тут, без хлеба, мир взвоет, а потом помрет. Значит, там – хлеб насущный, а у нас – баловство.
Виктор подошел к Хурдину, положил руки ему на плечи и пристально поглядел в глаза.
– Боже мой, дружба… На что мы жизнь свою тратим, что мы с ней делаем… Ведь ее больше не будет. А мы ее – впустую. Я пробыл пятнадцать дней дома. И это равно пятнадцати годам жизни. Да, да… Долгие дни, мудрые, счастливые. Пойти на Вихляевскую гору и сидеть, глядеть, думать. Как травы растут. Как облака плывут. Как живет озеро. Вот она, жизнь человеческая. Работать в огороде, плетень плести во дворе. И жить. Слушать ласточек, ветер. Солнце для тебя встает, роса падает, дождь – все доброе, сладкое. Зарабатывать на хлеб чем-нибудь и жить. Жить долго и мудро, чтобы потом, на самом краю, не проклинать себя, не скрипеть зубами. Второй жизни не дано, и об этом жалеть – пустое. Но упустить свою единственную… Какая беда.