Страница 23 из 36
«О радость!.. Глотать из раковин морских затворниц жирных и живых…» (А. Пушкин).
А для меня это был запах лепешек-«тошнотиков» из голодного детства. Их пекли из таких же, как устрицы, ракушек, но речных. Даже в голод не всякий мог их есть, тошнило.
А уж в хлебные времена ими даже уток кормить опасались. Утиное мясо будет вонючим.
Так что «прогорклый олений жир», про который лишь слыхал Чаадаев, – это просто местное блюдо. Но не признак дикарства, как и сыр «с плесенью».
Сосед мой, Александр Кузьмич, был родом из Калмыцкой Логани, что на Каспии. Когда приходилось нам баловаться раками, он всегда, смеясь, вспоминал, как морщились калмыки и фыркали: «Русские, как свиньи, даже раков едят».
А уж если вспомнить пристрастие иных народов к конине, собачатине ли, кошатине, блюдам из змей и черепах, саранчи, пауков, лягушек… Кто из них «самоед»: китаец ли, кореец или француз с англичанином, казах, африканец?.. У каждого свой обычай, своя страна, которую, порою наперекор уму, мы любим, и нет в том греха. Потому что эта страна: старый дом и старая мать – родной кров и родная душа, которым замены нет и не будет.
Особенно ясно это понимаешь в час вечерний, когда наступают сумерки.
«Чаадаевские» страницы были написаны и отложены. А на следующий день пришло письмо от читателя – редкая нынче весть. Читатель – грамотный, учитель русского языка и литературы, во втором уже поколении. Это было второе его письмо ко мне. В первом, пришедшем месяц назад, обычные слова благодарности за мною написанное, а им прочитанное. Я ответил, как отвечаю обычно, и даже последнюю книгу послал.
И вот еще одно письмо, удивительным образом подгадавшее к беседам с Чаадаевым, в поддержку последнего и уже из XXI века.
Строки из письма: «Ваш талант оказался зорче, мужественнее, чем Вы сами, – Вы написали „Пиночета. Но написав, не хотите ясно осознать, что Вы написали, – а ведь эта вещь… о русском рабстве, которое в современной России благополучно процветает – в душах людей прежде всего… Я ненавижу… русское рабство…»
А к письму, в приложение, – невеликое сочинение на двух страницах, в котором такие строки:
«…празднование для русского состоит… в узаконенном лентяйничестве – в этом вся радость…Праздновать для англичанина – значит прожить день радуясь, веселясь, в кругу семьи и друзей или посвятить его Богу… по-английски праздник… буквально святой день…»
«Русское слово «„работа» этимологически однокоренное со словом „«раб»… понятие о „чести и „достоинстве мы не знаем. Совершенно некрофильный народ!»
Две страницы «изысканий» в укор русскому языку и народу. И вывод:
«Нет, людям, которые так говорят, никто и ничто не поможет. Мераб Мамардашвили был прав: тут может помочь только атомная бомба».
Университетское образование, пусть и провинциальное. Учитель русского языка и литературы во втором поколении. Не пылкий юноша, а зрелый муж, «очень люблю Россию, никогда не хотел уехать отсюда, хочу жить здесь и умереть».
Но позвольте… Русский народ – по автору – «рабский», «ленивый» и даже «некрофильный». Ему лишь атомная бомба на голову может помочь. И в то же время: «очень люблю Россию», «хочу жить здесь и умереть».
Как это понять? «Территория» красивая: леса, поля и реки? А люди – сплошная мерзость. Бомбу на них!
«Я еврей, – сообщает читатель, – человек другой культуры, человек из иного мира».
Но откуда взялась «иная культура, иной мир», если человек на этой земле, среди этих людей родился, вырос, живет?
Если «Россия» и «русский народ» – понятие лишь географическое, то вольно все это корить, хулить и даже ненавидеть. Но если на этой земле осталась или ушла в мир иной (но была ведь!) хоть единая близкая, дорогая тебе душа, то твой камень – в нее, все твои камни – в нее!
Это они «ленивы», «грязны», «корыстны», «вечно пьяны», «с рабской душой». Потому что Россия – это наши люди, родные, близкие, друзья и товарищи, соседи: мама, отец, бабушка Евдокия Сидоровна и дед Алексей Васильевич, и добрая душа – тетя Нюра – Анна Алексеевна Харитоненко, и еще одна бабушка, Александра Алексеевна Екимова, урожденная Садовникова, из села Хомутова… Это и Прасковья Ивановна Иванькова, и тетя Шура Саломатина, и Марианна Григорьевна Блохина, Василий Андреевич Рукосуев…
Их много и много, ушедших, живых. Но дорогих мне людей. А все мы вместе – наш старый дом, которому имя – Россия.
Долгая осень
Вчера еще был ясный день. А нынче с утра пасмурно, солнца нет. И может быть, потому так сочна зелень травы и листвы, освеженная утренней росою; так нежны переливы цветов: белых и розовых петуний, ярких георгинов, цинний.
Так покоен утренний переклик петухов, воркование горлиц, синичий посвист.
Так просторен и светел мир земной и небесный.
Не верится, что еще неделя-другая – и придется уезжать. Лету конец.
Осень, что ни говори, печальна. Осень природы ли, человека или старого дома. Из нашего гнезда уходят жильцы последние, а молодые не приживаются. Причин много: ветхий кров, старинный быт, для житья непростой.
Уходит наш старый дом вместе со всей округой. Нынче уплывают последние. Суетливая тетка Лида уже не прибежит с новостями; и соседки ее, могучей Гордеевны, тоже нет. Доценковы, Грибановы, старый Фюлер да молодой, до старости форсовитая тетка Мотя… Одни – на кладбище, другие – где-то на доживанье.
И появляется народ другой. Нынешним летом прибавилось сразу четыре семьи. Уже не временные, не какие-то квартиранты, а новые хозяева, с детворой.
В доме Фюлеров – девочка на лицо милая, опрятная, даже здоровается. В соседстве у них – мальчонка, в хатке покойной Гордеевны – трое ли, четверо ребятишек. Даже непонятно, как они там умещаются. Это ведь не хата, а скворечник. Туда Гордеевна еле влезала. А теперь их шестеро, пусть и мал-мала. Как они там устраиваются, непонятно. Но, впрочем, устроятся. В свое время мы вшестером поселились и жили. Теперь тоже не понять, как и где умещались да еще и гостей принимали. Устроятся и новые соседи.
Ребятишки, как всегда, быстро познакомились. По обычаю, играют в прятки да догонялки. Добро, что улица широка да тениста. Щебечут, звенят молодые голоса.
Возле двора Ивана Варенникова сбивается ребятня помельче, ровесники внучек его. Тоже славная детвора.
Так что, даст бог, глядишь, помаленьку все и наладится. Угаснут, дотлеют усадьбы и дома, свой век доживающие. Народ старый да горемычный, какой с нынешней жизнью не сладил, скоро перемрет. Одного за другим их таскают на кладбище. Володя Грибанов, а еще раньше – младший брат его Сашка, и вовсе молодой зять, который пьяным сгорел, и «очкарик» – ветврач, который бедовал возле Володи Грибанова, Николай Страхов, богатырь Леша Рыжий, Генка Миней, Бошелуков, Шурка Молдаванова да ее сноха и внучка, Надюха с дочкой, Альвира да сын ее, Доценковы старший да младший, тетки Шурина дочка Фаина… Горькому счету конца нет.
Они так быстро уходят, словно торопятся, один поперед другого. И не только в нашем краю. Уже второе в поселке, «новое» кладбище – под завязку, негде хоронить. Наши могилки, слава богу, на кладбище старом, которое недалеко. Туда можно пешком ходить, как и положено. Нарезал цветов, взял воды да кое-какую снасть, чтобы прибрать могилы. Собрался, пошел.
В годы последние, понимая свою близкую смерть, мать говорила: «Хочу умереть осенью. Много цветов…» Она и умерла осенью, в начале октября. Цветов было столько, что в банках с водой они не уместились и лежали грудой на могиле, переливчатым ворохом: астры, розы, циннии, хризантемы. Не завяли они на другой день и на третий. Я принес еще несколько банок, налил воды, и цветы долго стояли: стрельчатые, иглистые золотые шары, бархатные алые лепестки, синие соцветья.
На девятый день пришел первый густой туман. На кладбище сумрачно, а возле маминой могилки светло. Цветы словно фонарики: белые, золотистые, голубые. Рыжая пушистая белочка спустилась с дерева, скачет.