Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 36



Дети разъехались, жену схоронил, и дом стал просторней.

В одной комнате – письменный стол да кровать; одна стена – книжные полки, битком набитые, другая стена – журналы: «Наука и жизнь», «Знание – сила», «Юный натуралист». От пола до потолка. Все читалось и ничего не выбрасывалось. Горенка да детская – пустые. На кухне – жизнь. Там пахнет воском и медом. Там сушеные травы, шиповник, боярка. Чайник кипит. За чаем – беседы. Например, про земляную грушу: «Такая урожайность! Вкусно и очень полезно».

Хозяин из года в год будто усыхает, кустистые брови да редкие пряди волос. Но в светлых глазах жизнь сияет, и на лице – радость:

– Такой нынче хлеб купил: пышный, подъемистый, прямо как наш голубинский. Хлеб – это замечательно! Можно солью посыпать. Очень вкусно…

Дочка Лариса приходит, варит и готовую приносит еду, порою ворчит:

– В холодильнике все стоит, пропадает. А он хлеб… Да еще какую-то чечевицу придумал. Загубит желудок…

– Чечевица – это замечательно! Тридцать два процента белка! Легкоусвояемого! – внушает Василий Андреевич. – Суп из нее до чего сытный… Это спасение: чечевица, бараний горох, соя. Всех людей можно накормить. И ликвидировать голод!

Чаевничаем в теплой кухне. Вспоминаем лето нынешнее, а потом давние годы.

– Был у меня ученик, Коля Арьков. Он правильно говорил: картошка, тыква и свекла очень полезные для учебы. Наешься – и все уроки учатся. А когда все кончится, в животе пусто, учишь-учишь, а ничего не запоминается.

Про Колю Арькова слыхал я не раз. У старых людей память иная. Давнее всегда рядом. Хочется рассказать про Колю Арькова. Про девочек-близнят – Нюсю и Валю, у которых отец на фронте погиб, а мать в тюрьму посадили за сумку ржаных колосьев. Вот и объясняй им Бойля – Мариотта закон.

– Меня назначили директором, я сразу сказал: надо выживать. Весной начали копать землю. Я ставил сетки, рыбу ловил, варили уху, после уроков кормили ребят и копали. Собирали семена, по горсточке. Все засадили. Тыквы, свекла, но главное – кукуруза. И она так хорошо уродилась, такой небывалый урожай. Раздали нуждающимся, ученикам, учителям, оставили семенной запас. А еще прямо в школе всю зиму варили кукурузную кашу и на большой перемене кормили всех.

Василий Андреевич умер, когда я был в отъезде. Схоронили его. Осталась память.

Но вот что странно: словно размываются нашего знакомства годы последние, прояснивается иное: вспоминаю большой фотоснимок, портрет, на котором Василий Андреевич молодой, красивый, в шляпе. Сразу видно – учитель. А еще словно давний урок повторяю порой: «Хлеб – это замечательно… Можно солью присыпать. А можно…»

Попробуйте… Просто – горбушка хлеба и просто – соль. В самом деле ведь вкусно.

Собеседники

В час вечерний, обходя напоследок усадьбу свою, в дальнем углу, где золотятся на деревьях пахучие сладкие абрикосы да манит спелостью черная смородина, в том же углу обычно встречаю соседа. Он в своем огороде копается, заканчивая последние дела.

– Какие новости? – спрашивает он.

– Не знаю. Со двора нынче не выходил.

– А чего же делал?

– Беседовал… – уклончиво признаюсь. – С Петром Яковлевичем.

– Какой на мельнице работал? Да он же вроде уехал к дочери, в город?

– Нет, не с ним.

– А-а-а… – догадывается он. – Какой в паспортном отделе сидел? – догадывается сосед. – Давно его не видал… Ну и как он?



Пришлось набрехать, потому что сосед моего собеседника сегодняшнего не знает. Петр Яковлевич Чаадаев, весьма неглупый человек, живший в XIX веке, известный «Философическими письмами» да «Апологией сумасшедшего». Но его известность до нашего поселка не добралась. На мельнице он не работал, в милиции не служил.

Нынешним летом, после смерти мамы, в старом доме разбираю я бумаги да фотографии, которые после нас уже никому не будут нужны.

Вот и нашел «Апологию сумасшедшего». Не в книге, а фотокопию журнальной статьи. В советское время Чаадаева не издавали, – и приходилось читать чуть не подпольно.

«Я не научился любить свою родину с закрытыми глазами, с преклоненной головой, с запертыми устами».

Как часто мы повторяли в молодости эти красивые слова, не сомневаясь в правоте их.

Да и только ли в молодости? «Россия, ты одурела!» – повторил не больно давно знакомец мой, Юрий Карякин, человек седовласый.

Для красного словца не пожалею ни отца, ни родной матушки.

Нынче перечитывал «Апологию сумасшедшего» и думал о маме, о нашем старом доме.

П. Я. Чаадаев: «Есть разные способы любить свое отечество; например, самоед, любящий свои родные снега, которые сделали его близоруким, закоптелую юрту, где он, скорчившись, проводит половину своей жизни, и прогорклый олений жир, заражающий вокруг него воздух зловонием, любит свою страну, конечно, иначе, нежели английский гражданин, гордый учреждениями и высокой цивилизацией своего славного острова; и, без сомнения, было бы прискорбно для нас, если бы нам все еще приходилось любить места, где мы родились, на манер самоедов. Прекрасная вещь – любовь к отечеству, но есть еще нечто более прекрасное – это любовь к истине».

Читаю, думаю, и нет во мне того молодого восторга. Слова все те же, красивые, но для меня чужие.

Наверное, это возраст. Да еще и вечный вопрос: «Что есть истина?»

Мой старый дом, моя старая мать, которая умерла недавно, но долго была живой… Если следовать Чаадаеву («любовь к истине!»), то у них – у дома, у матери – найти можно много, и много «закоптелого» и «прогорклого». Мать моя, в конце ее жизни, стала беззубой, морщинистой, горбатой, с иссохшими руками и ногами, полуслепая и выживающая из ума – все это, конечно, «истина» (по Чаадаеву). Но почему я жалел ее и все же любил и почему так горька ее смерть?

И старый дом мой, ветхий и ветхий, тоже подслеповатый, врастающий в землю, почему он так дорог?

Нет. Всякая искренняя любовь выше даже очевидной истины. Потому что поиски истины и обретение ее – это мудрость. А любовь – выше мудрости; она в человеческом сердце, в душе.

По поводу «прогорклого оленьего жира, заражающего… воздух зловонием».

На родине моего отца, в Иркутске, теперь не знаю, но прежде любили и специально готовили соленого омуля «с душком», то есть с тухниной, если напрямую сказать. В конце пятидесятых годов прошлого уже века, в первый и последний раз гостя у бабушки своей Александры Алексеевны в Иркутске, поражен я был ее пристрастием к омулю «с душком». Вместе ходили на рынок, но к тому торговому ряду, откуда этот самый «душок» доносился, я не приближался, зажимая нос. Для меня омуль покупали нормального посола, для бабушки и тети Ани – «с душком». В доме в этот день, мягко говоря, припахивало. Удивлению моему не было предела: вот он, малосольный, тающий во рту, свежайший омуль. А они едят, с причмоком, какую-то «тухлину» (на мой взгляд, конечно). И ведь многие иркутяне предпочитали омуля «с душком». Специальный посол. Такой же, например, как «печорский» посол трески на русском Севере, в Архангельской области.

Покойная Дуся Огдо, долганка, родом из поселка Рыбачий, что на берегу Ледовитого океана, учась вместе со мною в Москве, на литературных курсах, привозила гостинец – рыбу, тоже посола пахучего, хваля ее: «Мягкая, как масло…»

По Чаадаеву, Дуся Огдо – самоедка, дикарка, как и все иркутские родичи; они ведь едят рыбу, «заражающую воздух зловонием».

Но чаадаевский образец – «английский гражданин, гордый учреждениями и высокой цивилизацией своего острова», вместе с иными «образцами», как-то: французами да немцами, если их поскрести, они ведь не меньшие «самоеды».

Всем ли по душе английский «roast-beef окровавленный», то есть полусырое мясо? Моя иркутская бабушка такое блюдо точно посчитала бы дикарством. А «сыр лимбургский» или рокфор, с хорошим «душком» да «плесенью»? Нам он не в привычку. И потому, даже на погляд, стошнить может.

В Москве, в пору расцвета знаменитого писательского ресторана, однажды почуял я еще на входе отвратительный запах. Оказывается, устрицы объявились.