Страница 31 из 32
В багровой полутьме горевшего города самолёты искали его. Именно – его. С воем снижались, неслись «в пике», чтобы точнее бросить бомбу, убить и смешать с землёй окаменевшего от боли и страха, но ещё живого мальчонку.
Так было.
Недалеко от дома нынешнего, на набережной Волги стоит памятник, который дед стороной обходит.
Огромная авиабомба повисла в метре от земли; в ощеренной хищной пасти и уже во чреве её – детвора. Их четверо ли, пятеро за мгновенье до гибели. Вскинутые в попытке защиты тонкие руки девочки. Рядом – малыш просто закрыл лицо ладошками. За мгновенье до взрыва и смерти.
Их четверо ли, пятеро изваянных в камне под бомбой, которая просто памятник.
Сорок тысяч… Детей, женщин, стариков погибли в первый же день налёта от бомб фугасных, осколочных, зажигательных. А может, больше? Кто их считал? Убитых на улицах, во дворах, порою в клочья растерзанных взрывами, заживо погребённых в земляных окопах да «щелях», в развалинах многоэтажек и там же – в глухих, битком набитых подвалах. Кто их считал?.. Потом были ещё два дня сплошной бомбёжки. Сто тысяч настоящих бомб. И каждая нашла свою жертву: убивая, сжигая, хороня живьём.
А для тех, кто выжил, война продолжилась: дни и ночи, месяцы новых и новых бомбёжек, обстрелов. Земляные норы и щели, подвалы домов разрушенных. Холодная тьма. Еда: горелое горькое зерно, которое добывали в развалинах элеватора. Под обстрелом, но пробирались, ползли, гибли. Вонючая падаль – махан: лошадиная, верблюжья, порой – собачья, кошачья. Скотьи шкуры из засолочных ям кожзавода; их надо палить, вымачивать, потом мелко резать и долго варить. Лакомство редкое – ржаной сухарь или кусок зачерствелого хлеба, которые нужно искать у мёртвых, у погибших солдат, их много. Сначала они воняли и пухли. Потом – закоченели. Оскаленные зубы, когтистые пальцы, страшные выпученные глаза. Их быстро перестали бояться. Привыкли. Обшаривали. Хлеба кусок – спасенье.
А ещё – вода, за которой нужно пробираться к Волге или к родникам в оврагах. Тоже – под обстрелом. Жестокая зима. Уже в ноябре – мороз, двадцать пять градусов. Потом и вовсе – тридцать да сорок, с ледяным ветром. Горькие лепёшки из вымоченной горчицы. Каша ли, суп из конских копыт.
Старики умирали тихо. Детвора разучилась плакать: не было сил. Опухшие ноги, волдыри да гнойные коросты по телу, на голове, а под коростами – вши.
Как рассказать об этом? И зачем нынешним детям это знать? Не сможет ни понять, ни принять такого страха и боли светлая детская душа. И слава Богу. Он остался живым. «Живый в помощи…» Теперь он – Дед. Старый, седой, в шапке вечно нестриженых волос. Некогда стричься. Дела да дела…
Таким его пускай детвора и помнит: «Был у нас Дед…» Он сладкий виноград на даче растил. Для Миши – особый, без косточек, кишмиш называется. Другого Миша не ел. А Маня всё подряд мела. Ранней клубникой детвору баловал и поздней удивлял, до самых морозов. Он утеплял её, прикрывая. Ранняя розовая черешня и поздняя – жёлтая, словно медовая. Такая же слива, но крупная, полная сока. И конечно – яблоки, их на всю зиму хватало. Малина, смородина… Свежие и в холодильнике, в «заморозке». Сушёные травы: душица, чабрец, зверобой – от всех болезней. Шиповник, боярышник… Всё есть у Деда.
Дед умел делать домашнюю, очень вкусную колбасу. Говорил, что долго её делать, трудно. Но делал, особенно если Маняша просила: «Койбаски, дедушка…»
Дед варил варенье, готовил яблочный сок на зиму, в больших трёхлитровых банках. С Дедом было интересно играть в прятки. Весело. И конечно – шумный «турсун», о котором знали даже соседи.
Таким пусть и помнят Деда. Пока не забудут с прошествием лет. Но потом ещё раз вспомнят, когда им исполнится семнадцать лет. Сначала – Мише, а потом Мане. И тогда, на первый их юбилей, каждому откроют их именные пятилитровые дубовые бочонки с выдержанным коньяком. Дед ещё в прошлом году залил их, собственной выгонки из виноградного белого вина. Всё как положено, по технологии. Работка непростая. Но сделал. Запечатал и поставил в подвал, для долгой выдержки. Один бочонок – для Миши, другой – для Мани. И, конечно, для всех родных и гостей, которые придут их поздравлять. И тогда снова Деда вспомянут, который додумался: «Был у нас Дед…»
Сын обычно вздыхает, порой посмеивается: «Дед, чего ты себя мучаешь? Надо, я куплю тебе этого коньяку…»
Так же и с колбасой: «Чего ты себя мучаешь?..»
Ведь и правда, всё даётся непросто. Та же колбаса. Выбирай хорошее мясо на рынке: говядина да свинина. Обычно пять килограмм он берёт. Потом фарш готовит, перегоняя мясо на мясорубке, промешивая и добавляя специи. Кишочки готовые есть. Начиняй колбаску, давай выдержку, потом отваривай, провешивай на балконе для просушки. И только потом идёт прожарка в духовом шкафу.
Конечно, много работы. Если не отрываться, то двенадцать часов. В шесть утра начинаешь, в шесть вечера закончил. Детвора эту «койбаску» любит. Даже разборчивый Миша. И сын её любит. На завтрак обычно поджаривает. А ведь ворчит: «Зачем… Да зачем…»
Ворчит или подсмеивается: «Ищешь ты, Дед, себе колготу». Сына послушать, так и дачу пора бросать. А уж про хутор Плесистов и вовсе: «Ты чего, Дед, придумываешь? Какой ещё тебе хутор?»
«А вот такой…» – сыну ли, себе ответил Дед и словно увидел малый хуторок Плесистов – целое поместье, которое он приглядел: два гектара земли возле озера, рядом – лес. Для детворы – лучше не придумаешь. Всё лето на вольном воздухе. Маняша купаться любит и Миша приучится. Для него это нужно: закаливание, кваситься зимой не будет.
Плесистов никак нельзя упускать. Там будет сад, виноградник, огород и даже бахча, с арбузами, дынями. Озеро, лодка, Миша будет рыбалить. Забава детворе. И сын когда-то рыбачить любил.
Золотое место – хутор Плесистов. Сначала вагончик какой-нибудь, чтобы ночевать, а не мыкаться туда-сюда. Работы, особенно на первых порах, много. А уж потом дом надо ставить. Но это уже… без него. Поставят дом, будут жить. Может, тогда и вспомянут. Скажут: «Был у нас Дед… Живые помощи…»
Ночь исцеления
Внук приехал и убежал с ребятами на лыжах кататься. А баба Дуня, разом оживев, резво суетилась в доме: варила щи, пирожки затевала, доставала варенья да компоты и поглядывала в окошко, не бежит ли Гриша.
К обеду внук заявился, поел, как подмел, и снова умчался, теперь уже в лог, с коньками.
И снова баба Дуня осталась одна. Но то было не одиночество. Лежала на диване рубашка внука, книжки его – на столе, сумка брошена у порога – все не на месте, вразлад. И живым духом веяло в доме.
Сын и дочь свили гнездо в городе и наезжали редко – хорошо коли раз в год. Баба Дуня у них гостила не чаще и обыденкою вечером возвращалась к дому. С одной стороны, за хату боялась: какое ни есть, а хозяйство, с другой…
Вторая причина была поважнее: с некоторых пор спала баба Дуня тревожно, разговаривала, а то и кричала во сне. В своей хате, дома, шуми хоть на весь белый свет. Кто услышит? А вот в гостях… Только улягутся и заснут, как забормочет баба Дуня, в голос заговорит, кого-то убеждает, просит так явственно в ночной тишине, а потом закричит: «Люди добрые! Спасите!» Конечно, все просыпаются – и к бабе Дуне. А это сон у нее такой тревожный. Поговорят, поуспокаивают, валерьянки дадут и разойдутся. А через час то же самое: «Простите, Христа ради! Простите!»
И снова квартира дыбом.
Конечно, все понимали, что виновата старость и несладкая жизнь, какую баба Дуня провела. С войной и голодом. Понимать понимали, но от этого было не легче. Приезжала баба Дуня – и взрослые, считай, ночь напролет не спали. Хорошего мало.
Водили ее к врачам. Те прописывали лекарства. Ничего не помогало.
И стала баба Дуня ездить к детям все реже и реже, а потом лишь обыденкою: протрясется два часа в автобусе, спросит про здоровье и назад.
И к ней, в родительский дом, приезжали лишь в отпуск, по лету.
Но вот внучек Гриша, в годы войдя, стал ездить чаще: на зимних каникулах, на октябрьские праздники да майские.