Страница 114 из 128
У печки и стены, под образами, стояли купцы Мыльниковы. Они встали из-за стола сразу, как в комнате остались лишь «свои»: показывая, что сидели при боярах прежде только для отвода вражьих глаз, а сами нехристианского этого, поддельного лада на дух не выносят уже. Их несколько раз присаживали — они опять вставали, и в конце концов уже и не слушали бояр. Торговые люди Мыльниковы, были людьми стольной гостиной сотни, и, казалось, лучшего желать на этом, неслужилом, пути не могли. Мыльник Большой нежно дружил (нежно так, что мало кто об этом знал) с дьяком одного кремлёвского двора — Меньшим Булдыхом, под рукою коего привычно ежегодно протухало, вымерзало, рассыхалось, погнивало, снашивалось, доедалось прузью-саранчой, мышой и молью прегораздое обилие казённого добра. В ясную погоду загоралось вдруг в разных местах страны до тысячи подведомственных Булдыху амбаров; в оттепель целые дурные караваны погружались под речной лёд; в любое время донимали — от низовий до верховий Волги доставали государевы гружёные суда — разбойники. Мало кто знал, что соразмерно нечаянным ущербам Булдыхова двора (особливо его монопольных статей — соляных, икряных, соболиных, питейных, смольчужных) подымается, как на дрожжах, достояние именитого путешественника — Мыльника Большого. И уж никто не ведал что приданого у Булдыховой дочки, видели только несколько чертогов, много аргамаков и возков — подарки Булдыху Меньшому от большого друга.
Только последний год в рядах гостиной сотни Мыльник меньше рисковал, не разворачивал широких дел, а в хозяйстве Булдыха напротив — всё как-то наладилось, при новом царствовании явилась вдруг какая-то опрятность, домовитость: как людских непроизвольных безобразий приметно меньше стало, так и напор всех стихий на Булдыхов приказ ослаб — точно тоже подобрался весь и подпоясался, увидав сынков Ивановых опричников с новыми мётлами во главе отечества — при государевом новосплочённом дворе. И всё бы хорошо, да уже просватанная Булдыховна в этот год так и не вышла замуж (до второго пропоя сговор как-то сам собой расстроился), и Мыльниковы помалу уже оттеснялись из гостиной сотни, рассаживались за печатников вечерний стол...
При всём разноголосье и всем разнонемье то, что чувствовал каждый — будь он инок, купец или боярин — за этим столом, и очень было схоже с чувством каждого другого, и было всё-таки только его. И даже того более — оно менее было, чем его: уводило дальше, туже внутрь его — вот и не придавало застолью сему ни единения, ни смелости. А придавало это страху — он-то пожалуй, всё ж таки объединял, да так, что уже не давал и разойтись им. Страх это был — всего: и примерно ведомых вещей, и абсолютно неизвестных. Так «с тылов» всегда крепит, не распуская, бодря, не столько недовольство и обида на всё то, что плохого было, сколько детище его — то всё, что ещё плохого не было... Чуть вступает человек на дерзкий путь, пред ним забрезживают крючья на подвальном, точно карусельном, колесе. Точно в бездонный ухаб, падает, падает чистый колун... И так — покуда доведут страх и строптивость человека до победного конца (до оборотного ли?). Хотя что для кого страшней — воображённая ли пытка, отменённая ли взятка? Обещались с ней, любезницей-ехидницей, счёт свести все русские цари, что Иоанн, что Фёдор, что Бориска, ан — живёхонька, касатушка. Но нынешний вот тоже обещал — и снова страшно. Вдруг?.. От этого не знаешь уж чего не ожидать. Уж больно быстродействен...
Ладно, взятка. Вот у Мыльника Большого, наприклад, кроме лучшего друга в приказах — меж гостинодворцев худший недруг. Нахватал теперь недруг поставок в Стрелецкий и Бронный приказ, там у недруга тоже приятели. Недруг и сведал первым, что летось начинается в югах война. А что пожары, утопления, протухновения и раздранья воинского государева добра происходят на войнах мгновенно и в лучших количествах — это и Мыльник понимал. Да, поди ж ты, вовремя не вспомнил — и теперь коль теперешний царь впрямь лихие битвы по Ногаям развернёт, недруг, восходя от денег к деньгам, от славы к славе, как пить дать, выживет с гостиной сотни Мыльника — до обмылка сотрёт.
В гостях Головина, боясь, прижукнувшись в одном углу, сидели даже зодчий и художник. Грядущее зримо пугало их тем, что вот вдруг вместо православных церквей потребуется строить на Руси костёлы, да ещё каким-нибудь свежим поганым пошибом расписывать их изнутри, а они не умеют. Но всё же ужасала и сплотила под своим крылом здесь всех не только — видимая каждым и для каждого своя — опасность, а и огромная, слепая, обволакивающая сухо неизвестность, происходящая от этого царя.
«Удержав с тылов», страх скоро, впрочем, утомляет. Ужас завершает вмиг своё внушение. Бояться — стыдно и противно: и даже совершенно отрезвевшим нельзя долго за столом без куража и цели. Помалу «с тылов» всё бесстрашней, всё освиреплённей, неистовее, переходили в атаку — пьянея от дерзновения, уже не поспевая дыханием за небывалым... Снова в ход пошли древности и православие — но уже иначе: панцырной твёрдостью коробок «гуляй-городов» то тут, то там крепя наглейшее стремление.
Старший Шуйский, стерегущий весь стол на его дальнем, «верхнем», углу, сего-то и ждал. Распалялись свои! (А давно ли?..) Здесь лишь те, что первыми явились от чужих. Князь облюбовывал их долго: наблюдая тайком, выбирал. Вновь, по прошествии опалы постепенно утвердясь тихим водителем Думы, сперва не упускал потворствовать украдкой «смелости» перед царём самых запальчивых ребят. Любые возражения единодержцу, самые резкие, чванские выходки, — он увидел, — никому нимало не опасны. Это обрадовало князя: бояре и стряпчие войдут скоро во вкус удальства, уверятся в своём непоротом могуществе.
— Да не бойся ты его, Воейков! — советовал уже сам Шуйский самому пугливому из Думы дворянину. — Уж кого-кого — меня! — и то от казни други упасли, из ссылки вынули!.. Так что не его — меня тебе теперча побояться надо!.. Татищев лаял на него — глаза в глаза — что телятину ему на престол подали в пост, и то всё, как вода с гусяти, с языка сошло... А уж тебе, карасик яхонтовый, что робеть? Рабов своих смешить только, позориться...
И сомневавшийся прежде во всём думный боярин после сих счастливых научений, кстати сопровождённых новым чьим-то беззаветным вскриком перед самодержцем (а вот уже и собственным!), спокойно и уверенно вступал в Китайгородский тесный круг, тайный союз освобождения боярства.
Князь вдруг поднял руку. Застолье остановило своё алчное, с чистым присвистом, звучание — думая, что старший будет говорить. (Словно что-то зашлось в верхней точке, в крайнем нетерпении не зная, куда и как ему обрушиться, — что-то очертенело вращенное: городошный пернач? бич? меч?..) Но рука княжья пока лишь предупреждала: в наставшей немоте и все услышали возобновившийся Артюшкин плач. И явственно: Артюшка приближался сквозь все комнаты и приговоры мамок и кормилиц. От страшного удара в самый низ разукрашенной толстой двери, дверь чуть-чуть наконец приоткрылась, и все увидели разбуженного. Артюшка, зарёванный и златокудрый, встав в проёме, радостно и зло смотрел на заговорщиков. Мать-окольничиха подхватила его сзади на руки, но по отчаянному требованию малыша принуждена была всё же войти с ним в освещённую горницу.
— Уж не знаем, что и делать нам, — пожаловалась мать немым гостям. — Не спим — просимся к вам. Слышим — веселятся тут, и нам, бутускам, надо...
Артюшка, действительно, тянул ручки к разнородным бородам, победительно гулил и — словно ожидал чего-то, вопрошал продолжения дивного действа, только что прерванного.
Головин молча поднялся — перенять у жены, унести в постель сына. Но князь Василий придержал его. Князь сам подошёл к маме-окольничихе, и, по старости не принимая на ручки, только тепло ссутулясь над ребёнком, начал с ним играть. Бояре, окольничий, четыре святителя, два дворянина, архитектор, купец и художник смотрели на то. Игра князя была проста, странна и восхитительна, но кто сидел прямо против его краткой, статным воротом увенчанной спины, ничего тот не понял. Из-под большой, вмещавшей всё лицо князя Василия, жёлтой при перстнях ладони, переводимой им от бороды его ко лбу и наоборот, каждый раз Артюшке открывалось новое, хоть и то же старое лицо: вот оно — предоброе, приветное (ширк — огневые кольца над костяшками), вот — глупо-лютое (костяшки и огни), напуганное... — веселящееся... — плачущее... — узкоглазое... — замышляющее... — спящее... — косое... — преласковое (пламенные камни) — спящее... Поначалу Артюшка протягивал пальчики к мгновенным морщинкам, блаженно смеялся, потом просто так любовался... и вдруг, притомясь, сложил голову маме на грудь и закрыл глаза...