Страница 3 из 13
– Сделаем это в знак благодарности, что не бросаешь наш отряд, – запоздало добавил начальник разведки, поправил маузер, висящий у него на боку и, увидев одного из своих подчиненных – худенького, похожего на мальчишку мужичонку с жидкими волосами наземного цвета, – фамилия его была Меняйлик, это Мамкин уже знал, – призывно махнул ему рукой.
Хоть и было в лесу полно снега, – он лишь кое-где начал проседать, а уже пахло весенней сыростью, еще чем-то, даже цветами, дух этот живительный появляется только весной, что-то находящееся под снегом, в земле, рождает его, этот дух пробуждения, надежды, жизни, проснувшихся кореньев, которые из-под мерзлого покрова по невидимым порам посылают наверх сигналы, что пора вставать, думать о предстоящем лете, о продолжении рода, о том, какое семя упадет в богатую лесную землю осенью.
В предчувствии весны и птицы стали чаще попадаться на глаза, – до этого они прятались в дремучей глухомани, в промороженных пространствах, пережидали там холодную пору, заодно спасались и от немецких бомб, – самолеты с крестами на боку регулярно появлялись над партизанскими угодьями, накрывали огненным ковром все приметное, что попадалось им на глаза, крушили лес, стараясь выкорчевать «народных мстителей», но у партизан на случай бомбежек имелись свои схоронки, отправить их на тот свет можно было только прямым попаданием десятка бомб, а прямое попадание в схоронку с высоты – явление такое же редкое, как женитьба австралийского кенгуру на африканской макаке в белорусском лесу среди снегов и елей.
Весна, проснувшийся лес, зелень, споро потянувшаяся наверх в оголившихся проталинах, молодая крапива – первое съедобное растение, проклюнувшееся среди холодных кустов, сулящее пару дополнительных блюд в скудном партизанском меню; за крапивой выползет дикий лук, за луком щавель, за щавелем чеснок, такой же вкусный и полезный и мало чем отличающийся от черемши, потом расцветут разные будылки, вкусом своим напоминающие молодую морковь, за ними ягоды, за ягодами грибы, и пошло, и пошло…
По грибы женщины из хозкоманды отряда выходили специальной бригадой, набирали большое количество боровиков, сушили на железных противнях, в результате супы из сушеных грибов, да картошка жареная с мочениками – отмоченными белыми не переводились на партизанском столе до середины февраля.
Март очень часто выпадал голодным, таким голодным, что в этот месяц хоть коренья в лесу выкапывай, но, кроме горьких сосновых веревок, узловатых и прочных, как железные канаты, ничего не выкопаешь.
Одна надежда в марте, да и в начале апреля тоже – ранцы фрицев, в которых гансы и иоахимы прятали свою еду, да воинские склады, на которых среди неструганых полок зимовали картонные и фанерные ящики с ногастыми и клювастыми орлами, ловко нанесенными по трафарету на бока, с надписями, по которым говяжью тушенку можно было отличить от супа из бычьих хвостов, а вяленую треску от копченой курятины и лягушек, специально заброшенных для гурманов из Франции.
Иногда выручала Большая земля, подкидывала кое-что, самолеты сбрасывали продукты – мешки с сахаром и крупой, муку и макароны. Мясо закидывали крупными порциями – коровьими тушами.
Если питаться экономно, то на одной туше можно было продержаться неделю, но чаще всего этого не было. Отряд-то большой, каждому рту надо было отрезать хотя бы маленький кусочек мяса, и тетка Авдотья поступала по справедливости – говядиной лакомился не только Сафьяныч, а все, вплоть до хромого шорника по фамилии Адамович, который на задания вообще не ходил.
Да и не нужен был героизм Адамовича никому, даже Сафьянычу, который, как командир, любил произносить победные речи и отмечать отличившихся бойцов, главная задача шорника состояла в том, чтобы конская сбруя всегда находилась в исправности, чтобы в любую минуту можно было нахлобучить хомут на лошадиную шею и, загрузив подводу партизанским людом, скакать в нужное место.
Первым рейсом летчик Мамкин увез на Большую землю малышей – их погрузили в кукурузник в тех же самых мешках с притороченными к ним веревками, конструкцию ломать не стали… Малыши, понимая, что происходит нечто важное, от чего зависит их жизнь, молчали. Только глазенки блестели осмысленно и горько – несмотря на малый возраст, ребятишки эти успели хватить столько, что не всякому взрослому выпадает на его долю. В первый рейс Мамкин всю малышню и вывез. Беспокоился только – перенесут ли они взлет и посадку? И еще – вдруг «мессершмитты» в воздухе попадутся и от них придется уходить?
Кукурузник тогда такие прыжки и кульбиты будет совершать, да скакать по-козлиному – не приведи господь, во время какого-нибудь крутого разворота или петли зубы запросто могут вылететь изо рта. Конечно, это преувеличение. Но преувеличение не очень великое, – во всяком случае, когда, уйдя от «мессера», Мамкин приземлялся на аэродроме, у него в ушах стоял нехороший звон, а ноги словно бы свело судорогой.
Хорошо, кукурузник – самолет маленький, в случае пикирования с высоты любого двухлетнего страдальца, находящегося внутри фюзеляжа, далеко не унесет, не забросит в хвост или под мотор, – не покалечится он… Хотя оцарапаться, конечно, может. Да и то, пожалуй, несильно.
Первый рейс закончился идеально. Саша Мамкин был доволен: взлет хотя и был крутым, свечкой вверх – иначе не получалось обойти высокие деревья, Мамкин обязательно задевал за них лыжами, – прошел прекрасно, был также нырок в глубокую воздушную яму, но и он закончился благополучно, ни один из двухлетних пассажиров не подал голоса, даже писка, и того не было; Мамкин в полете все прислушивался – не раздастся ли из фюзеляжа какой-нибудь испуганный крик? Нет, не раздался.
Приземление же было плавным, ровным, словно Мамкин садился на пуховую перину. Но садился он на утоптанный, вручную приглаженный катком снег.
На аэродроме, разбитом на границе Белоруссии и Смоленской области, его встретил командир эскадрильи Игнатенко, измученный бессонницей (он совершил неудачную посадку и повредил себе ногу, по ночам его мучили боли, не давали спать, – то ли нерв какой, очень чувствительный, защемил себе комэск, то ли что-то еще, может быть, имел место закрытый перелом, но Игнатенко в госпиталь не пошел, остался в части, на подножном лечении), нашел в себе силы улыбнуться Мамкину.
– Саш, пляши, – сказал он.
– С какой радости?
– Радость есть. Я бы и сам сплясал, да не могу. – Игнатенко поморщился, уголки рта у него болезненно опустились.
– Давай, давай, Ефремыч, раскалывайся.
И Ефремыч раскололся, не расколоться было нельзя.
– Тебя орденом Красного Знамени наградили, – торжественным тоном произнес он.
Мамкин не выдержал, сбацал несколько коленцев, рот у него растянулся от уха до уха, – похвалил самого себя:
– Ай, да Мамкин, ай, да молодца!
Решив, что сплясал он мало, сплясать надо больше, Саша отколол еще несколько лихих, популярных в его деревне коленцев, хлопая себя ладонями по ногам, доставая даже до пяток, повторил восторженно, с заводными радостными нотками, возникшими в его звонком голосе:
– Ай да Мамкин, ай да молодца! Ну и молодца! Вот у меня дома этому делу удивятся, а!
– А чего, действительно молодца! – похвалил его командир, улыбнулся скупо – наверное, вспомнил собственную молодость, когда сам был таким же моторным, губастым, шумным, заводным, как и Санька Мамкин, ничего у него тогда не болело, и плясал он точно так же, очень охотно, лихо выворачивая ноги и громко, почти не нагибаясь, хлопая по пяткам ладонью. Покачал головой одобрительно, затем, разом согнав с обветренных губ улыбку, сказал: – Завтра снова полетишь в отряд, к партизанам… Детей велено вывезти как можно скорее.
– В отряд, так в отряд, нам, татарам, все равно, – покладисто проговорил Мамкин, стянул с головы брезентовый шлемофон, похлопал им по колену.
– И еще, – добавил Игнатенко посуровевшим тоном, – зайди к дежурному, возьми письмо. Сегодня почта была.