Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 15



Автобус из Нарвы

Это так, в порядке бреда.

Едут рядом два техреда.

Предприятье «Фосфорит»

отравляет всю природу,

то есть почву, воздух, воду,

скоро всех нас уморит.

Тряская дорога. Пово-

рот. Кривит усмешка снова

рот. Уж триста лет подряд,

соревнуясь – кто зловонней,

Руссий, Пруссий и Ливоний

предприятия дымят.

Над откосом подожженным

возвышается донжоном

старый замок и в упор

видит русского соседа.

Между ними не беседа

через речку, а укор.

Русский замок – маразматик,

в обветшалый казематик

заползает вялый слизнь.

Это так – помарки в гранки,

заготовочки, болванки,

как и вся, вообще-то, жизнь.

«Спой еще, Александр Похмелыч…»

Спой еще, Александр Похмелыч,

я тебя на такси отвезу…

Разгулялась пузатая мелочь,

подвывает, пускает слезу.

Он не станет. Его не упросит

даже эта в шуршащем шелку.

Он себе одному преподносит

что осталось у нас коньяку.

Табака, коньяка и катара

прогулялся по горлу наждак.

В свой чехол заползает гитара.

Заграничный напялен пиджак.

Изучает на скатерти пятна

наш певец, и усат, и носат,

и уже никому не понятно,

что творилось минуту назад.

Не наполнится сердце любовью

и на подвиг нас не поведет,

и тиран исторической бровью

истерически не поведет.

Водка выпита. Песенка спета.

Мы поели того и сего.

Как привязчива музыка эта.

Но важнее, важнее всего —

нет, не юмор, не хитрое что-то,

не карманчики с фигой внутри —

просто дерганье струн на три счета:

раз-два-три, раз-два-три, раз-два-три.

«Я похмельем за виски оттаскан…»

Я похмельем за виски оттаскан.

Не поднять тяжелой головы.

В грязноватом поезде татарском

подъезжаю к городу Москвы.

Под ногами глина чавк да чавк.

Вывески читаю: главк да главк.

Иностранец, уплативший трешку,

силится раскупорить матрешку.

В чайке едет вождь, скользя по ближним

взглядом приблизительно булыжным

(он лицом похож на радиатор

чайки). Нежно гладит гладиатор

(Главк), как кошку, мелкую бутылку,

благодать сулящую затылку.

…………………………………..

Я пойду в харчевню «Арарат».

Там полно галдящих и курящих.

Там вино, чеснок, бараний хрящик

по душам со мной поговорят.

«Под стрехою на самом верху…»

Под стрехою на самом верху

непонятно написано ХУ.

Тот, кто этот девиз написал,

тот дерзнул угрожать небесам.

Сокрушил, словно крепость врагов,

ветхий храм наших дряхлых богов.

У небес для забытых людей

он исхитил, второй Прометей,

не огонь, голубой огонек —

телевизоры в избах зажег.

Он презрел и опасность и боль.

Его печень клюет алкоголь,

принимающий облик орла,

но упрямо он пьет из горла,

к дому лестницу тащит опять,

чтобы надпись свою дописать.

Нашей грамоты крепкий знаток,

он поставит лихой завиток

над союзною буквою И,

завершая усилья свои.

Не берет его русский мороз,

не берет ни склероз, ни цирроз,

ни тоска, ни инфаркт, ни инсульт,

он продолжит фаллический культ,

воплотится в татарском словце

с поросячьим хвостом на конце.

«Вот и осень. Такие дела…»

Вот и осень. Такие дела.



Дочь сопливится. Кошка чумится.

Что ж ты, мама, меня родила?

Как же это могло получиться?

По-пустому полдня потеряв,

взять дневник, записать в нем хотя бы

«Вторник. Первое октября.

Дождик. Первое. Вторник. Октябрь».

К моему портрету,

нарисованному моим сыном Дмитрием

Очки мои, покидающие

лица моего границы,

два светлосиреневых глаза,

очерк носа неясен,

водопадом из шоколада

вниз борода струится, —

наверное, никогда еще

не был я так прекрасен.

С бумаги струйки беглые

сбегают полосами,

от сырости бумага

совсем лишилась глянца,

а щеки мои белые,

как два японских флага,

и два больших румянца

восходят над усами.

Жалобы кота

Горе мне, муки мне, ахти мне.

Не утешусь ни кошкой, ни мышкой.

Ах, темно в октябре, ах, темней

в октябре, чем у негра под мышкой.

Черт мне когти оставил в залог.

Календарный листок отрываю.

Увяжи меня, жизнь, в узелок,

увези на коленях в трамвае.

Или, чтобы скорее, в такси.

И, взглянув на народа скопленье,

у сердитой старухи спроси:

«Кто последний на усыпленье?»

«Умер проклятый грузинский тиран…»

Умер проклятый грузинский тиран.

То-то вздохнули свободно грузины.

Сколько угля, чугуна и резины

он им вставлял в производственный план.

План перевыполнен. Умер зараза.

Тихо скончался во сне.

Плавают крупные звезды Кавказа

в красном густом кахетинском вине.

«На Аничков я вышел мост…»

На Аничков я вышел мост,

увидел лошадиный хвост

и человечий зад;

промеж чугунных ног – шалишь,

не признак мужества, а лишь

две складочки висят.

А тот, кто не жалея сил

(бедня-) конягу холостил,

был сходства не лишен

с железным парнем из гб,

с чугунным пухом на губе,

хотя и нагишом.

Тут мимолетный катерок,

как милицейский ветерок,

промчался, изменя

Фонтанки мутное стекло.

Я понял: время истекло.

Буквально – из меня.

Я обезвременен, я пуст,

я слышу оболочки хруст,

сполна я порастряс

свои утра и вечера,

их заменить пришла пора

квадратами пространств.

Ступенек столь короткий ряд,

на коих, нет, не говорят

последние слова.

(И в этом смысле самолет

напоминает эшафот.)

Куда направлен твой полет,

шальная голова?

Отлет

и как будто легко я по трапу бежал,

в то же самое время я как будто лежал

неподвижен и счастлив всерьез,

удивляясь, что лица склоненных опухли от слез

и тогда вдруг что-то мелькнуло

в помертвелой моей голове,

я пальцами сделал латинское V

(а по-русски, состроил рога)

Помолитесь за меня, дурака.

Продленный день

и другие воспоминания о холодной погоде

На острове, хранящем имена

увечных девочек из княжеского рода,

в те незабвенные для сердца времена

всегда стояла теплая погода.

I

Я ясно вижу дачу и шиповник,

забор, калитку, ржавчину замка,

сатиновые складки шаровар,

за дерево хватаюсь, суевер.

Я ясно вижу – злится самовар,