Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 15



Пустого гостя. Просит на дорожку

Хоть посошок… Вот черт! Куда ни кинь…

За эту бесконечную матрешку,

Где в Царстве Сила, в Силе Слава…

Урок фотографии

Москвичи

Дворовая свора бежала куда-то.

Визжала девчонка одна.

«Я их де-фло-ри-ру-ю пиццикато», —

промолвил старик у окна.

Он врал и осекся, трепач этот древний,

московской орды старожил.

Он в комнату выплывшей Анне Андреевне

услужливо стул предложил.

Он к ней обращался с почтительным креном,

он чайничек ей подержал.

Его, побывавший в корзиночке с кремом,

мизинец при этом дрожал.

Он маялся, мальчик шестидесятилетний,

но все же отважился на

рассказ, начиненный последнею сплетней,

и слух не замкнула она.

Он даже заставил ее улыбнуться,

он все-таки ей угодил,

москвич, отдуватель чаинок на блюдце,

писатель стишков в «Крокодил».

Поникла, чай, моя камелия,

а ежели еще жива,

знать, из метели и похмелья

сидит и вяжет кружева.

Окно черно в вечерних шторах,

там, в аввакумовых просторах

морозный вакуум и тьма

ей выдается задарма.

Итак, она не растеряла

ни мастерства, ни материала,

в привычных пальцах вьется нить,

ловка пустоты обводить.

Сидит, порою дурь глотает,

и пустоты кругом хватает,

да уменьшается клубок.

И мрак за окнами глубок.

Любви, надежды, черта в стуле

недолго тешил нас уют.

Какие книги издаются в Туле!

В Америке таких не издают.

Чу! проскакало крошечное что-то

в той стороне, где теплится душа.

Какая тонкая работа!

Шедевр косого алкаша.

Ах! В сердце самое куснула.

И старый черт таращится со стула,

себе слезы не извиня:

что это – проскочило, промелькнуло,

булатными подковками звеня?

Амфибронхитная ночь

Андроповская старуха

лобзнула казенный гранит,

и вот уже новая муха

кремлевскую стену чернит.

Деды – да которым бы в баньке

попарить остаток костей,

которым бы внучке бы, Таньке,

подсовывать жменю сластей,

которым бы ночью в исподнем

на печке трещать с требухи,

которым бы в храме Господнем

замаливать горько грехи,

чего-то бормочут, натужась,

то лапку о лапку помнут,

то ножками выдадут ужас

считаемых ими минут.

Тоска в этих бывших мужчинах,

пугливых, гугнивых дедах,

в их мелких повадках мушиных,

в их черных мушиных следах.

Прости им, Господь, многоточья,

помилуй трухлявый их ряд.

Уж эти не ведают точно.

Да, собственно, и не творят.

Знать, не у природы на лоне,

знать, в химкомбинатском бору

добыты те шкурки нейлоньи.

Напяливши эту муру,

в трамвае толпа непреклонней

сжимает (похоже – умру).

Последних песцов поколенье

покоится на Соловках,

а этих окраска – гиенья,

вся в пятнышках и волосках.

И явственней запах гниенья —

до яростной боли в висках.

Трамвай шел какой-то там номер.

Ламца-дрицаца-дрицаца.

Не я ль на площадочке помер?

Тащите меня, мертвеца.

Лица так никто и не повер-

нул – нуль был на месте лица —

склоняют подобия пяток



над мелкой печатью страниц,

в портфелях котлетовый взяток

и робкий десяток яиц,

за окнами мокрый остаток

деления школ и больниц.

Расправить покорные власти

немытые трубочки шей?

Взглянуть хоть на новый фаланстер

в 14 этажей?

Но гаркнул водитель: «Вылазьте,

приехали…»

Я что – в каждой бочке затычка?

мне тоже бывает невмочь.

Но вижу, проставлена v

в графе «пережить эту ночь».

А, может быть, сердце из клетки

грудной улетело в окно,

чирикает, сидя на ветке,

мол, холодно, страшно, темно.

Но вот уж светать начинает.

Вот солнце встает над стрехой

и утра пирог начиняет

своей золотой чепухой.

Разговор

«Нас гонят от этапа до этапа,

А Польше в руки все само идет —

Валенса, Милош, Солидарность, Папа,

у нас же Солженицын, да и тот

Угрюм-Бурчеев и довольно средний

прозаик». «Нонсенс, просто он последний

романтик». «Да, но если вычесть „ром“».

«Ну, ладно, что мы, все-таки, берем?»

Из омута лубянок и бутырок

приятели в коммерческий уют

всплывают, в яркий мир больших бутылок.

«А пробовал ты шведский „Абсолют“,

его я называю „соловьевка“,

шарахнешь – и софия тут как тут».

«А, все же затрапезная столовка,

где под столом гуляет поллитровка…

нет, все-таки, как белая головка,

так западные водки не берут».

«Прекрасно! ностальгия по сивухе!

А по чему еще – по стукачам?

по старым шлюхам, разносящим слухи?

по слушанью „Свободы“ по ночам?

по жакту? по райкому? по погрому?

по стенгазете „За культурный быт“?»

«А, может, нам и правда выпить рому —

уж этот точно свалит нас с копыт».

Письмо на родину

Как ваши руки, Молли, погрубели,

как опустился ваш веселый Дик…

Дали нары. Дали вилы. Навоз

ковырять нелегко,

но жратвы от пуза.

С тех пор, как выехали из Союза,

воды не пьем – одно молоко.

По субботам – от бешеной коровки

(возгонка, какая не снилась в Москве).

Доллареску откладываем в коробки

из-под яиц. У меня уже две.

Хозяева, ну, не страшнее овира,

конечно, дерьмо, но я их факу.

Франц – тюфяк, его Эльзевира —

мразь, размазанная по тюфяку.

Очень дешевы куры. Овощи

в ассортименте. Фрукты – всегда.

Конечно, некоторые, как кур в ощип,

попали сюда, с такими беда.

Выступал тут вчера один кулема,

один мой кореш, в виде стишков,

мол, «хорошо нам на родине, дома,

в сальных ватниках с толщей стежков».

Знаем – сирень, запашок мазута,

родимый уют бессменных рубах.

А все же свобода лучше уюта,

в работниках лучше, чем в рабах.

Мы тут не морячки в загране,

а навсегда. Вот еще бы скопить

коробку… Говорят, за горами

еще не всё успели скупить.

Нам бы только для первой оснастки,

а там пусть соток хоть семь, пусть шесть.

Есть за горами еще участки.

Свободные пустоши есть.

«Тем и прекрасны эти сны…»

Тем и прекрасны эти сны,

что все же доставляют почту

куда нельзя, в подвал, в подпочву,

в глубь глубины,

где червячки живут, сочась,

где прячут головы редиски,

где вы заключены сейчас

без права переписки.

Все вы, которые мертвы,

мои друзья, мои родные,