Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 15



Удача написана мне на роду.

Стихи о романе

Знаем эти толстовские штучки:

с бородою, окованной льдом,

из недельной московской отлучки

воротиться в нетопленный дом.

«Затопите камин в кабинете.

Вороному задайте пшена.

Принесите мне рюмку вина.

Разбудите меня на рассвете».

Погляжу на морозный туман

и засяду за длинный роман.

Будет холодно в этом романе,

будут главы кончаться «как вдруг»,

будет кто-то сидеть на диване

и посасывать длинный чубук,

будут ели стоять угловаты,

как стоят мужики на дворе,

и, как мост, небольшое тире

свяжет две недалекие даты

в эпилоге (когда старики

на кладбище придут у реки).

Достоевский еще молоденек,

только в нем что-то есть, что-то есть.

«Мало денег, – кричит, – мало денег.

Выиграть тысяч бы пять или шесть.

Мы заплатим долги, и в итоге

будет водка, цыгане, икра.

Ах, какая начнется игра!

После старец нам бухнется в ноги

и прочтет в наших робких сердцах

слово СТРАХ, слово КРАХ, слово ПРАХ.

Грусть-тоска. Пой, Агаша. Пей, Саша.

Хорошо, что под сердцем сосет…»

Только нас описанье пейзажа

от такого запоя спасет.

«Красный шар догорал за лесами,

и крепчал, безусловно, мороз,

но овес на окошке пророс…»

Ничего, мы и сами с усами.

Нас не схимник спасет, нелюдим,

лучше в зеркало мы поглядим.

Я неизменный Карл Иваныч.

Я ваших чад целую на ночь.

Их географии учу.

Порой одышлив и неряшлив,

я вас бужу, в ночи закашляв,

молясь и дуя на свечу.

Конечно, не большая птица,

но я имею, чем гордиться:

я не блудил, не лгал, не крал,

не убивал – помилуй Боже, —

я не убийца, нет, но все же,

ах, что же ты краснеешь, Карл?

Был в нашем крае некто Шиллер,

он талер у меня зажилил.

Была дуэль. Тюрьма. Побег.

Забыв о Шиллере проклятом,

verfluchtes Fatum – стал солдатом —

сражений дым и гром побед.

Там пели, там «ура» вопили,

под липами там пиво пили,

там клали в пряники имбирь.

А здесь, как печень от цирроза,

разбухли бревна от мороза,

на окнах вечная Сибирь.

Гуляет ветер по подклетям.

На именины вашим детям

я клею домик (ни кола

ты не имеешь, старый комик,

и сам не прочь бы в этот домик).

Прошу, взгляните, Nicolas.

Мы внутрь картона вставим свечку

и осторожно чиркнем спичку,

и окон нежная слюда

засветится тепло и смутно,

уютно станет и гемютно,

и это важно, господа!

О, я привью германский гений

к стволам российских сих растений.

Фольга сияет наобум.

Как это славно и толково,

кажись, и младший понял, Лева,

хоть увалень и тугодум.

ПБГ[4]

Далеко, в Стране Негодяев

и неясных, но страстных знаков,

жили-были Шестов, Бердяев,

Розанов, Гершензон и Булгаков.

    Бородою в античных сплетнях,

    верещал о вещах последних

Вячеслав. Голосок доносился

до мохнатых ушей Гершензона:

«Маловато дионисийства,

буйства, эроса, пляски, озона.

    Пыль Палермо в нашем закате».

    (Пьяный Блок отдыхал на Кате,

и, достав медальон украдкой,

воздыхал Кузмин, привереда,

над беспомощной русой прядкой

с мускулистой груди правоведа,

    а Бурлюк гулял по столице,



    как утюг, и с брюквой в петлице.)

Да, в закате над градом Петровым

рыжеватая примесь Мессины,

и под этим багровым покровом

собираются красные силы,

    и во всем недостача, нехватка:

    с мостовых исчезает брусчатка,

    чаю спросишь в трактире – несладко,

    в «Речи» что ни строка – опечатка,

    и вина не купить без осадка,

    и трамвай не ходит, двадцатка,

и трава выползает из трещин

силлурийского тротуара.

Но еще это сонмище женщин

и мужчин пило, флиртовало,

    а за столиком, рядом с эсером,

    Мандельштам волхвовал над эклером.

А эсер глядел деловито,

как босая танцорка скакала,

и витал запашок динамита

над прелестной чашкой какао.

Пушкинские места

День, вечер, одеванье, раздеванье —

всё на виду.

Где назначались тайные свиданья —

в лесу? в саду?

Под кустиком в виду мышиной норки?

à la gitane?

В коляске, натянув на окна шторки?

но как же там?

Как многолюден этот край пустынный!

Укрылся – глядь,

в саду мужик гуляет с хворостиной,

на речке бабы заняты холстиной,

голубка дряхлая с утра торчит в гостиной,

не дремлет, блядь.

О где найти пределы потаенны

на день? на ночь?

Где шпильки вынуть? скинуть панталоны?

где – юбку прочь?

Где не спугнет размеренного счастья

внезапный стук

и хамская ухмылка соучастья

на рожах слуг?

Деревня, говоришь, уединенье?

Нет, брат, шалишь.

Не оттого ли чудное мгновенье

мгновенье лишь?

«Грамматика есть бог ума…»

Грамматика есть бог ума.

Решает все за нас сама:

что проорем, а что прошепчем.

И времена пошли писать,

и будущее лезет вспять

и долго возится в прошедшем.

Глаголов русских толкотня

вконец заторкала меня,

и, рот внезапно открывая,

я знаю: не сдержать узду,

и сам не без сомненья жду,

куда-то вывезет кривая.

На перегное душ и книг

сам по себе живет язык,

и он переживет столетья.

В нем нашего – всего лишь вздох,

какой-то ах, какой-то ох,

два-три случайных междометья.

Классическое

В доме отдыха им. Фавна,

недалече от входа в Аид,

даже время не движется плавно,

а спокойно на месте стоит.

Зимний полдень. Начищен паркет.

Мягкий свет. Отдыхающих нет.

Полыхает в камине полено,

и тихонько туда и сюда

колыхаются два гобелена.

И на левом – картина труда:

жнут жнецы и ваятель ваяет,

жрут жрецы, Танька ваньку валяет.

А на правом, другом, гобелене

что-то выткано наоборот:

там, на фоне покоя и лени,

я на камне сижу у ворот,

без штанов, только в длинной рубашке,

и к ногам моим жмутся барашки.

«Разберемся в проклятых вопросах,

возбуждают они интерес», —

говорит, опираясь на посох,

мне нетрезвый философ Фалес.

И, с Фалесом на равной ноге,

я ему отвечаю: «Эге».

Это слово – стежок в разговоре,

так иголку втыкают в шитье.

Вот откуда Эгейское море

получило названье свое.

Документальное

Ах, в старом фильме (в старой фильме)

в окопе бреется солдат,

4

Петербург, т. е., зашифрованный герой «Поэмы Без Героя» Ахматовой.