Страница 1 из 12
Борис Голлер
Мастерская Шекспира
Вступление
– Ну не с Йорком, конечно! – Со Стюартом! – Но возвратилось!
Шел год 1662-й… И не было ничего удивительного в том, что пожилой джентльмен откровенно радуется концу злосчастной эпохи, когда Время словно вышло из пазов, и тому обстоятельству, что законный король Карл II, сын несчастного отца, смог вернуться в страну после стольких лет изгнания. А воинственный народ Англии принял его восторженно, ибо подустал от бунта, и мгновенно позабыл, как долго дышал воздухом смуты.
– Бедный лорд-протектор! Как мне теперь кланяться вам, когда вы всего лишь полусгнивший скелет, болтающийся в петле? – добавил человек про себя. В этой речи таились и насмешка, и сомнение. – Был весьма щекотливый момент в истории реставрации: по приказу молодого короля бывшего диктатора Кромвеля со товарищи выбросили из могил и останки вздернули на виселицу, на обозрение публики. Это было жестоко и не по-христиански, считали многие, в том числе заядлые роялисты.
Лондон, осень, сентябрь – где-то двадцатые числа сентября… Был четвертый час дня…
Недавно прошел дождь, и казалось, все средние века стекают вдоль улиц потоками нечистот, с двух сторон, параллельно, и даже по Бишопсгейт – вполне почтенной магистрали. Груды мусора у домов то и дело преграждали дорогу. Улицы Лондона плохо убирались.
Джентльмен был в возрасте, но держался прямо. Одет в короткий плащ, как носили тогда, из-под плаща выглядывал небогатый камзол (возможно, не совсем свежий белый воротник), на ногах светлые чулки с башмаками, но на шнурках – что-то вроде розы или другого цветка, являвшегося знаком некоего житейского благополучия. А нижняя часть лица пряталась в шарф или однотонный платок, обернутый вокруг шеи. (Может, простужен?)
Его звали Уильям Давенант, и путь его лежал от Шордича, на севере города, к Саутуорку – на южный берег Темзы. А приведенные мысли посетили его как раз перед вступлением на Лондонский мост. Он представил себе, как Шекспир, идя на работу в театр, переходит через этот мост, где на перилах с двух сторон на высоких шестах стынут головы казненных – среди них, кстати, несколько его знакомых и даже прямые родственники по матери. (Два имени – Соммервила и Арденов – путнику нашему были известны.)
Сам Давенант в те дни не просто скитался по Лондону, но с определенной целью: он искал здания, где прежде, до всевластия пуритан, помещались театры – в Лондоне их прежде было много, о них говорили по всей Европе, – и там могло еще (он надеялся) что-то уцелеть из театрального реквизита.
При Кромвеле театры позакрывали, а некоторые просто сожгли. Пуритане считали сцену развлечением сильно греховным. Правда, они ссылались при этом еще на травлю животных, которая шла в театральных зданиях помимо спектаклей. В своих блужданиях по Лондону Давенант набрел на ужасающую картину: раскапывали для нового строительства место, где был сожжен некий театр – то ли «Лебедь», то ли «Фортуна», оба принадлежали в свое время знаменитому антрепренеру Филиппу Хенслоу, который вывел в люди Марло и, кажется, самого Шекспира. В большой яме на месте бывшего здания нашли огромную свалку костей животных – медведей больше всего: их травля была любимым зрелищем лондонцев.
Несчастное животное привязывали цепями к столбу на сцене и спускали голодных собак. Потом от роскошных театральных костюмов актеров воняло кровью… «И от Шекспира тоже? – спрашивал себя. Давенант. – Наверное!»
Дни представлений в театрах были тогда четко разделены: день – пьеса, а день – травля медведей…
– Англичане – жестокий народ! Впрочем, может, есть и другие такие?
Он был из тех людей, кто ничего не может восхвалить иди осудить вполне определенно. И всегда старался смотреть на предмет с разных сторон.
Он миновал незаметно сады прихода Спасителя, церковь пресвятой девы Марии-Оверн, всегда поражавшую его своей тихой красотой, развалины театра «Роза», тоже принадлежавшего некогда Хенслоу (что-что, а историю лондонских театров Давенант знал назубок!), и «Медвежьего загона» (который помещался рядом с театром «Роза»). И очутился на пустыре, окруженном старыми деревьями, которые явно задел когда-то пожар: часть ветвей выгорела вовсе и сделалась мертвой, а другая еще пыталась жить. Пустырь не просох после дождя и был весь покрыт давним темно-серым пеплом c серебристыми пузырьками воды; и там и сям валялись вычерневшие насквозь и полусгнившие головешки – тоже совсем мокрые. Он стоял на могиле шекспировского театра «Глобус» – который, впрочем, Шекспир и его товарищи называли иначе: «Весь мир».
…Ему показалось, он видит, как некий человек вступает на мост и идет вдоль перил, удаляясь от нас. Несколько времени маячит пред нами. Он молод – года двадцать два, не более. Плащ провинциала, чулки, заляпанные грязью… Идет, насвистывая… Потом вздергивает голову и кричит куда-то в небо:
– Эй, Соммервил, как ты там? Ты уже встретился с Богом? И как он принимает наших стратфордских? (Пауза.)
– Эй, Соммервил!
Дальнейшее – молчанье!..
«Впрочем, – подумал он про Шекспира, – он мог перебираться на лодке. Лодочники всегда, должно быть, толпились у берега. И теперь толпятся».
Он привычным жестом поправил повязку, закрывавшую нижнюю часть лица, и по нечаянности чуть не сдернул ее.
– Жаль только, театр Шекспира придется восстанавливать человеку с проваленным носом! Бедная моя мать! Что бы она сказала!
Из того, что он хранил про себя, к чему не раз возвращался мысленно, что берег в воспоминании, как берегут свою душу, красота его умершей матери занимала особое место. Может, это было связано с его собственным несчастным положением.
Записок сэра Давенанта (он в конце концов стал сэром) и всей истории восстановления театра Шекспира, конечно, не сохранилось. Придется угадывать все самим, и не важно, кто – угадчик.
Часть первая. Ученик
Люди в конце XVI века жили недолго и умирали рано: лет сорок – почти старость, а то и тридцать пять… У них были основания торопиться.
Филипп Хенслоу тоже торопился. Ему было тридцать два, и он считал себя почти стариком. Он сделал все, что мог в свои годы: был лучшим антрепренером в Лондоне, а то и во всей Англии. Женился на богатой вдове много старше себя – обрел крупный капитал, а после заработал и сам немало; хотите завидовать – завидуйте! Зато теперь держал одновременно три или четыре театра. И всюду были актеры. И на всех надо было напастись пьес. Он сам не понял, как сделался докой по этой части и стал разбираться в этой непростой материи! Драматурги крали сюжеты из-под носа друга у друга и без конца переиначивали труды конкурентов и переписывали всякое старье. В XV веке английских пьес почти еще не было, к середине XVII их были уже тысячи.
Потому Хенслоу знал, что делал, когда упрашивал заносчивого, с черными колючими глазами молодого человека (глаза отблескивали странно: наглостью или опиумом, к коему тот был привержен?) переделать для театра некий лежалый товар, из которого, по мнению антрепренера, можно было выжать сок: добиться успеха на сцене. (Он так и говорил, клянусь: «выжать сок»!)
– Ты забыл, что я открыл тебя? – попрекал его Хенслоу.
– Ты ж знаешь, я безнравствен. Я все быстро забываю!
– Оно и видно!..
(Вот это и есть, между прочим, театр! Кто не знаком с предметом – влезать слишком не советую!)
Они долго переругивались – впрочем, вполне доброжелательно.
– Ты можешь использовать того новенького из провинции, о котором я тебе говорил. Считай, рекомендую. Я читал его опусы, недурно, поверь, недурно!
– Но я ж хотел, чтоб это сделал ты!
– Не могу. Вот честно!.
– Опять влюбился? И опять какой-нибудь смазливый мальчишка с толстым задом?