Страница 3 из 5
...Шаман не загрызёт (хотя обещал выгрызать горла!) ворчавшего матерно над кедровым свалом кедрача, усыхающего преклонным возрастом, и даже не прокусит ему ладонь. Подслеповатый дед, дыша жаркой усталостью, попросит подсобить — душа Станислаф, открывшись страдальцу от топора, не откажет ему в этом.
Прикрытый от вероломства, со спины, Мартой и увлекаемый в глубины таёжных владений Ликой, Шаман пробежит много-много километров, воцаряя повсюду бесстрашие перед жизнью. И оно, под небо наполнившее тайгу пока ещё только видимым и слышимым порывом единения верноподданных тайги, грохочущих возбуждённым дыханием и звуками, и единства уже не слепо следовать за своим кесарем, расставило всех, друг за другом, в шеренгу и колонной. ...Армия тайги? ...Да, Армия тайги!..
За гостевым столом из дуба под лаком да под веселящимися на ветру ивами чета Чегазовых и Николаевич ужинали. Ели и пили мужчины, молча — наговорились за день, а Валентина, материнским сердцем прочувствовав что-то мучившее их гостя, с осторожностью молчаливой женщины заглядывала ему в лицо, упрямо дожидаясь при этом ответного взгляда. И не скрывала своего ожидания заговорить с ним об этом, что мучило, приоткрыв в немом вопросе маленький поморщенный рот и проговаривая его продолжительными вздохами. Михаил и видел это, и понимал жену, и виноватым перед ней себя чувствовал и считал, так как зачастил звонками детям, засыпая после претензиями: это им не отослала, а это не собрала…, не объясняя такого своего, гнетущего чем-то общим с ней, настроения. Виноватый ещё и потому, что попросил Валерку не рассказывать ей о своём отцовском несчастье — их старшего, Толика, неумолимо сушила какая-то хворь. И хоть он знал какая: без детей нет семьи, а этим, что нет детей, и страдал сын, кому без малого — сорок пять, да Валентину это как раз мало беспокоило. ...У женщины не болит то, чего у неё нет: гордости отца.
Николаевич не слепой тоже, но заговорил с хозяйкой, перед этим поблагодарив за ужин ещё и редкой на лице улыбкой, о том, о чём Михаил ему рассказывал вынужденно, явно с неохотой и чего-то не договаривая при этом. О волке, Шамане, спросил — Валентина оказалась намного словоохотливей мужа, и стало понятно, почему в Кедрах только и говорят об этом таёжном волке. Михаилу этот, оживлённый, разговор был не по нутру — легко понять: как ему, бригадиру, обеспечить безопасной работой членов артели?! А волк к тому же не один, и не один раз его пытались пристрелить — только узнал об этом, да вон чем всё обернулось для кедрачей: озеро у них отобрал, тайгу и погрыз рабочих средь бела дня. А поначалу, слушая Валентину и не верилось в то, что от неё услышал — развеселить хочет, подумалось. Да рот Михаилу расстегнули волнение с раздражением тоже, а Николаевич помнил таким приятеля — какие уж тут шутки?!
От утреннего завтрака он отказался, хотя близился полдень, да и Валентина с завтраком переборщила, в смысле — никогда так много не ел, разве что — за целый день. Рассчитывая, что в выходной день застанет председателя поссовета Барчука дома, к нему и направился, уважив перед этим хозяйку: вместе, и не торопясь, попили липового чая.
Контора артели — по пути, но зайти к Михаилу — отнять на себя время, которое приятель и навёрстывал, отказав себе в законном отдыхе. Николаевич прошёл мимо, предугадывая на коротком шагу, зачем он понадобился Владлену Валентиновичу. Мужик страдает от чего-то, причём страдания нескончаемые — вряд ли, показалось. Многолетние, значит, и не о неприятностях на работе, скорее, будет с ним говорить. Только Николаевич ошибся…
...После этических формальностей встречи по договорённости председатель, живой колобок невысказанных чувств с глубокими залысинами, застёгнутый на все пуговки пижамы, усадил напротив себя Николаевича в одной из комнат опрятного внутри и снаружи дома. И не дав тому время хотя бы покрутить головой, из чистого любопытства, заговорил о Шамане и его кодле. А пересказав ход внеочередной сессии — кашель от выкуренной сигареты (Николаевич предложил свои, «LD» ) был лишь жутким поначалу. Долго молчал после, нервно и в то же время тревожно мерцая небесного цвета глазами. И, действительно — не показалось: живой колобок кричащих неразделённой болью чувств, очень страдал. Больше чувствуя это, Николаевич не торопил рассказчика, ни видом, ни словом — уважительно и вежливо молчал. В нём жила та же боль, готовая в любой момент заплакать или закричать, или даже заорать рыданиями от беспомощности, да его боль, теперь — от безысходности. А то, что он услышал дальше, прикрыло рот его душе ошеломляющим удивлением: краевого депутата Киру Львовну Верщагину не нашли до сих пор; нашли лишь «Волгу», на которой она выехала из Кедр — в девяти километрах от посёлка.
– Продолжаем искать, надеемся…
Барчук, жестом попросив ещё одну сигарету, продолжил:
– ...Вот я и прошу вас, журналиста, помочь нам ...понять, с чем, а может — с кем, даже так, мы имеем дело. В помощь капитану Волошину, на поиски Верещагиной — это тот капитан, что перебрал у Михаила Дмитриевича в день вашего приезда, — прислали опергруппу. Волошин её из под земли... — Испугавшись своих слов, председатель прикусил себе язык, заодно, дотянувшись до стола, постучал по тёмной полированной поверхности. — ...Ах, извините: я ведь вам ещё не сообщил — Шаман и его наказал: капитана, а тот — сам бывший «опер», и его упрямство и бойцовская хватка, в хорошем смысле, отмечены правительством...
– Тоже ладонь ему прокусил? — сразу же приступил к уточнению деталей Николаевич.
– Да, ладонь.
Барчук тут же и пересказал, со слов Волошина, его историю «разборки» с Шаманом (к тому же она подтверждалась, пусть и косвенно, видавшими капитана и на подходе к утёсу, и на самом утёсе, в тот день кедрачами). А став рассказывать о переговорах с Шаманом на противоположном от посёлка берегу, голос его непонятно слабел. И что-то ещё было в его дрожащем дыхании помимо испытанного им тогда страха. Что не ускользнуло и в этот раз от наблюдательного Николаевича.
– ...Я не хочу, чтобы его убили, не хочу, даже не зная — почему, — скорее пожаловался Владлен Валентинович, из колобка невысказанных чувств, буквально на глазах переродившись в маленько и толстенького живого человечка с плачущими из сердца словами. — Не хочу! Не хочу! Не хочу! — повторил уже не жалуясь, а возражая и грозясь, в том числе и Николаевичу, хотя тот всего лишь его слушал.
– ...Он назвал себя, парень этот, душа…
В этот момент двери в зал приоткрылись, а распахнулись двумя половинками, протяжно скрипнув, от наезда колёс инвалидной коляски — сероглазый юноша, 15-17 лет, кудрявый, но по-современному с коротко остриженными светлыми волосами от затылка, подъехал к Николаевичу. Поздоровавшись узнаваемым — Барчука — голосом, он так и не решился подать незнакомцу свою руку, да тот подал ему свою. Эту довольную, и собой в первую очередь — что тоже мужчина, а отсюда и крепкое рукопожатие от взрослого, — улыбку милого в печали паренька Николаевич, прочувствовав в себе из собственной юности, отдал ему со своего в миг изменившегося до неузнаваемости лица. На нём всё провалилось в глубинную память скорби о Станислафе, и лишь по-прежнему отеческий любящий взор искренне радовался так внезапно ...подъехавшей к нему жизни. Пусть чужой, пусть в теле на инвалидной коляске, пусть в несчастье, которое эту жизнь к ней приковало, но — жизнь!..
...Так Николаевич познакомился с Митей, с семнадцатилетним единственным сыном Владлена Валентиновича Барчука и этим разгадал его страдания. Своё же, безмерное, но тем не менее острое и тупое страдание, задавил в себе остатками воли и состраданием ...живым отцу с сыном, ...живому сыну с отцом.
На очень большом хозяйственном дворе артели, огороженном искрящейся прочностью стали, или из чего-то под сталь, изгородью, Николаевич набрёл на Михаила.