Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 39

Сверху, с голубого неба на него начали пикировать штурмовики противника. Один, подбитый пулеметчиком, рухнул в море. Другой сбросил бомбы.

Ничего этого не видел Саша. Прыгала стрелка машинного телеграфа. Катер маневрировал.

Внезапно страшный удар потряс тело корабля.

Сашу швырнуло.

Он потерял сознание.

Когда пришел в себя, вскочил на ноги. Сразу не понял, что произошло. В глазах плыли белесые круги. Все вокруг было в тумане. Саша встряхнул головой. Круги пропали, а туман остался. Остро пахло бензином.

— Мотор! Мотор! — крикнул кто-то рядом.

Саша увидел полулежащего у переборки главстаршину, который пытался подняться, но не мог и только указывал рукой в сторону мотора и мотал головой.

Саша бросился к мотору.

Обожгло руку.

Из пробитого осколками коллектора били наружу две жаркие удушливые струи отработанного газа, масла и пара.

Звенел машинный телеграф. Командир требовал: «Самый полный», — а скорость падала.

С минуты на минуту мотор может взорваться. И тогда катеру смерть.

Заглушить мотор!..

Нет!.. Если катер станет, его потопят.

Спасение только в скорости.

Заделать пробоины!

Немедленно заделать!

Но как? Чем?..

Саша до крови прикусил губу, рванулся, грудью навалился на коллектор, закрывая пробоины телом.

Острая боль пронзила юнгу, в голове помутилось, перехватило дыхание. Но Саша стоял, навалясь грудью на коллектор. И никакая сила, даже смерть, не могла бы оторвать его от мотора.

Оглушенный, он не услышал, скорее почуял, как выравнивается гул мотора. Как тяжело раненный, катер, будто ощутив прилив свежих сил, рванулся вперед, набирая утерянную скорость, уходя из смертельных тисков к родным берегам.

И в израненном теле корабля, уводя его от гибели, бились рядом два могучих сердца — победно ревущий мотор и пламенное сердце юнги.

…Сашу вынесли на палубу.

Было тихо. Только легкие волны с плеском разбивались о недалекие береговые скалы.

От непривычной тишины юнга очнулся и открыл глаза. Тихо.

Почему так тихо?..

Мотор…

Мотор молчит…

— Катер… Катер… — едва слышно сказал Саша. Сухие губы трудно было разомкнуть.

Старший лейтенант Котов склонился над ним.

— Наш катер ушел от них. Мы победили. Ты победил.

Саша увидел его лицо, усталое, ласковое, тревогу в зеленых, как родная морская волна, глазах. Снова попытался что-то сказать, но только вздохнул глубоко.

Голубое небо опрокинулось на него, облило солнечными лучами и потускнело, померкло.

Солнце погасло.

…Старший лейтенант медленно снял фуражку и заплакал.

Б. Раевский

ЛЕНИНГРАДКА

В короткой ветхой шубейке и платке, повязанном глухо, по-деревенски, с залатанной холщовой торбой через плечо в сумерки возвратилась Нина в занесенную снегом лесную землянку.

В торбе стукались друг о друга, словно камни, черствые куски хлеба, несколько промерзших картофелин, две ссохшиеся свеклы.



Много бездомных голодных мальчишек и девчонок бродило в те тяжелые времена по большакам и проселкам из деревни в деревню, стучали в хмурые темные окна изб, выпрашивая горсточку пшена, корку хлеба. И Нина, чтобы не привлекать внимания немцев и полицаев, делала как все.

В партизанской землянке ее встретила подруга Катя:

— Ну как?

— Потом, — устало пробормотала Нина.

В землянке было тепло, иззябшую голодную Нину сразу разморило. Очень хотелось есть, но еще больше спать. Трое суток скиталась по дорогам.

— Потом, — повторила Нина, легла на широкую скамью возле стены, с головой накрылась шубейкой и сразу заснула, словно провалилась куда-то глубоко-глубоко.

Вот Нина видит маленькую деревушку. Колодец с длинным, воткнутым в небо шестом-журавлем посреди тихой улицы. Нина сразу узнает — это же Нечеперть!

Мать всегда на лето вывозила сюда из Ленинграда всех троих детей: Нину и ее младших братишку и сестренку. Пусть досыта надышатся медвяным деревенским воздухом, поваляются на травке, вволю попьют теплого парного молока.

И вдруг — война…

И сейчас, во сне, Нина видит: деревня словно замерла, притаилась. Вот в сумерки приходит бабка Ульяна. Шамкая и крестясь, тревожно шепчет: немцы уже где-то рядом. Уже занята станция Шапки. Внучка уже видела серо-зеленые шинели в соседнем селе.

Нина беспокойно ворочается в землянке на скамье.

Шум, треск… Цепочка немецких мотоциклистов ворвалась в деревню. С грохотом промчались машины мимо молчащих, словно вымерших изб. Сквозь щель в задернутом окошке Нина видела: возле школы немцы остановились, посовещались. Один из них вошел в пустую школу, вскоре вернулся, и все, стрекоча моторами, поднимая пыль, понеслись дальше.

В деревне мотоциклисты не задержались. Толкнулись в несколько изб, подстрелили двух суматошных куриц и, оставив после себя едкую струю бензиновой гари, умчались так же внезапно, как и появились.

А когда стемнело, в избу, где жила Нина, осторожно постучали.

Вошли трое. Во сне Нина и сейчас живо видит их. Первый — высокий, под самый потолок, в сапогах и выгоревшем пиджаке. Пиджак был ему маловат: казалось, наклонись — треснет в плечах. И руки с большими, широкими, как лопаты, ладонями далеко вылезли из рукавов.

Двое других были пониже и помоложе. Они не прошли в избу, остановились у двери привалившись к косяку.

Первый — его звали Тимофей — обвел Александру Степановну и детей изучающим внимательным взглядом и негромко, властно, так, словно он здесь был хозяином, а не пришельцем, спросил:

— Куковеровы? Ленинградцы?

Александра Степановна — мать Нины — торопливо объяснила: муж на фронте, а они вот — застряли в деревне.

— Да, знаю, — огромный Тимофей, шагая удивительно легко, неслышно подошел к окну, поверх занавески долго вглядывался во тьму. Вернулся к столу, сел, выложил на клеенку, словно напоказ, свои красные руки.

«Выйдите», — кивнул детям.

Олежка и Валя вышли в сени. Нина осталась: ей было четырнадцать лет, и она считала себя уже большой.

— Нам нужен хлеб, — сказал Тимофей негромко и весомо и остановился, словно ждал, как примет Александра Степановна его слова.

Она молчала. Молчала и Нина. Тимофей не сказал, кому — «нам», но и так было понятно.

Тимофей коротко объяснил: негде печь хлеб. Пусть Александра Степановна подсобит. Мать кивнула. Быстро договорились: как украдкой доставлять муку, когда удобнее забирать испеченные караваи.

Тимофей встал, шагнул к двери, но вдруг остановился. Спокойно и неторопливо, как все делал, оглядел Нину, подозвал к себе. Спросил, как зовут, в каком классе. Пионерка? А немецкий знает?

Нина отвечала, чуть подумав перед каждой фразой.

Это, видимо, особенно понравилось партизану.

«Серьезная. Хоть и маленькая, а серьезная…»

Тимофей не знал, что Нина заикалась. С малых лет выработалась у нее привычка: прежде чем сказать что-то, сосредоточиться, сперва мысленно произнести ответ и только потом уже вслух. Тогда звуки не цеплялись, не застревали. В школе учителя, прежде чем вызвать Нину к доске, говорили:

— Куковерова, приготовься!

И спрашивали другого. А пока Нина внутренне «собиралась», сосредоточивалась, как перед прыжком. Это ей помогало преодолеть заикание.

— Ваш дом — крайний в деревне. Так? — сказал Нине Тимофей.

Девочка кивнула. Она вообще предпочитала, когда можно, обходиться без слов.

— Издалека виден, — продолжал Тимофей.

Нина снова кивнула, хотя не понимала, куда он клонит.

А дом их крайний, на холме, и виден из-за реки и из лесочка. Это верно. Бывало, далеко уйдет Нина с ребятами по ягоды, по грибы, а нет-нет и мелькнет вдали их красная крыша с облупленной трубой.

— Поручение тебе, — сказал Тимофей и положил свою огромную руку ей на плечо. Нина была худенькой, и плечо утонуло у него в ладони. — Когда немцы в деревне, вывешивай бельишко на плетень. Ну, будто стирала. Полотенца там, наволочки… Понятно?