Страница 3 из 12
Анненский обосновал свою болезненно-горькую философию бытия и критической прозой, и стихами. В моей тетради выписок я нашел отрывок из его статьи "Художественный идеализм Гоголя". Нигде, кажется, прямолинейнее не высказал он теории своего "неприятия" творения: "Нас окружают и, вероятно, составляют два мира: мир вещей и мир идей. Эти миры бесконечно далеки один от другого, и в творении один только человек является их высокоюмористическим (в философском смысле) и логически непримиримым соединением"... Если это последняя правда Анненского, то можно ли удивляться смертельно-унылому строю его лиры! Как могла укорениться в нем эта "последняя правда"?
Я не знал, не знаю и до сих пор личной, интимной биографии Анненского, - уверен, что многое разъяснилось бы в его писательстве, если бы эта биография не оставалась тайной. Любил ли он?.. Но как могло не любить щедрое и жалостливо-нежное, рвущееся к свету запредельному сердце Анненского? Иннокентий Федорович избегал рассказывать о себе, о своих чувствах, они только сквозят в его стихах и с какими оговорками! В стихотворении "Моя тоска" со страдальческой иронией он называет любовь свою "безлюбой". Но достаточно было увидеть его в женском обществе, - заметить, например, с какой бесконечно-грустной лаской поглядывал он на молоденькую девушку, одну из его племянниц, проживавшую в семье Анненских (он называл ее "серной"), чтобы почувствовать, как этот опасно больной сердцем, преждевременно состарившийся человек глубоко переживал какую-то несчастливую любовь Может быть, одну, единственную на всю жизнь?.. Несчастливую - не потому, что без взаимности, а потому, что судьба не захотела этой любви. И когда вчитаешься в его стихи, особенно в трагедии, такие еврипидовские по духу, видишь, что эту личную неудачу он связывал с самой горькой из своих идей: о неосуществимости вообще любви в ее высочайшем значении, - любовь осуждена земным роком.
"Последнее драматическое его произведение, - говорит Вячеслав Иванов в замечательной статье, посвященной Анненскому, - лирическая трагедия "Фамира-Кифаред" кажется как бы личным признанием поэта о его задушевных тайнах под полупрозрачным и причудливым покрывалом фантастического мира, сотканным из древнего мифа и последних слов позднего поколения"... "Страдание для него - отличительный признак истинной любви, всегда так или иначе обращенной к недостижимому". "Сердце говорило Анненскому о любви и ею уверяло его о небе. Но любовь, всегда неудовлетворенная, неосуществленная здесь, обращалась только в "тоску" и рядилась в "безлюбость" {Вячеслав Иванов, О поэзии И. Ф. Анненского. - "Аполлон", 1910, Э 4 (январь).}.
...Нет, не о тех, увы! кому столь недостойно,
Ревниво, бережно и страстно был я мил...
О, сила любящих и в муке так спокойна,
У женской нежности завидно много сил.
Да и при чем бы здесь недоуменья были
Любовь ведь светлая, она кристалл, эфир...
Моя ж безлюбая - дрожит, как лошадь в мыле!
Ей - пир отравленный, мошеннический пир!
В венке из тронутых, из вянущих азалий
Собралась петь она. Не смолк и первый стих,
Как маленьких детей у ней перевязали,
Сломали руки им и ослепили их.
Это строфы из последнего написанного Анненским стихотворения - "Моя тоска". Но вот и утверждение того же в прозе. Беру цитату из второй "Книги отражений". Глава "Символы красоты у русских писателей" начинается так: "Поэты говорят обыкновенно об одном из трех: или о страдании, или о смерти, или о красоте". Характерна для Анненского эта трехчленная формула... На самом деле, разве мыслимо говорить о поэзии, опустив в этой цепи звеньев четвертое и, пожалуй, самое главное звено - любовь?.. Анненский почти никогда не говорит о своей любви, как будто и не замечает ее, как будто боится выдать что-то в себе самое сокровенное. Но он слишком искренен, слишком непосредственно правдив, до конца честен, чтобы утаенная правда его муки не сквозила в его лирической исповеди. Надо только вчитаться, внимательно вдуматься в иные строфы, чтобы прикоснуться к ней, разоблачить эту правду, прикрытую теоретическим отрицанием. _Этого_ "Анненского" как-то не замечают обыкновенно.
М. А. Волошин так его характеризует: "Вагон, вокзал железной дороги, болезнь- все мучительные антракты жизни, все вынужденные состояния безволья, неизбежные упадки духа между двумя периодами работы, неврастения городского человека, заваленного делами, который на минуту отрывается от напряженья текущего мига и чувствует горестную пустоту и бесцельность и разорванность своей жизни... Увы! Таковы были те минуты отдыха, которые он отдавал своей собственной душе, ритму своего я {Максимилиан Волошин, Лики творчества (И. Ф. Анненский - лирик). - "Аполлон", 1910, Э 4 (январь).}" ... Георгий Чулков называет поэзию Анненского "траурным эстетизмом"; Ходасевич выводит весь страдальческий пафос его из страха смерти... Но мне, знавшему лично Иннокентия Федоровича, хоть недолго, но очень напряженно (встречались мы изо дня в день) - все эти характеристики кажутся поверхностными, не вскрывают его человеческой и творческой сущности (одно неотделимо от другого), пронизанной не холодом безлюбия и эгоистического отчаяния, а мукой, в которой любовь и отчаяние сплетены нераздельно, охватывая всю проблему бытия. И с какой силой вырывается иногда из его строф голос именно любви (не только любви отвлеченной, а любви кровной, биографической), с какой убедительностью, например, свидетельствуют о ней в "Кипарисовом ларце" "Трилистник соблазна" или "Трилистник лунный", или "Струя резеды в темном вагоне" из "Складня" - "Добродетель".
Вот она, эта эротика Анненского, недоговоренная и так много говорящая:
В марте
Позабудь соловья на душистых цветах,
Только _утро_ любви не забудь!
Да ожившей земли в неоживших листах
Ярко-черную грудь!
Меж лохмотьев рубашки своей снеговой
Только раз и желала она,
Только раз напоил ее март огневой,
Да пьянее вина!
Только раз оторвать от разбухшей земли