Страница 12 из 13
Но в 66-м «Председатель» удостоится Ленинской премии. Ульянов вспоминает: «Премию мне присудили с перевесом в один голос. Это была политическая схватка». Нагибин к Ленинской премии не представлен. Он крайне раздосадован и не скрывает этого в дневнике: «Раздражает вечная неполнота успеха. Даже беспримерный по треску, шуму, ажиотажу «Председатель» обернулся полнотой удачи лишь для Ульянова». Потом напишет: «Но одно все же состоялось: я связал свое имя с лучшей послевоенной картиной. Теперь история советского кино читается так: от «Броненосца «Потемкина» до «Председателя», – это все-таки кое-что».
На главную роль в фильме «Председатель» первоначально пробовался Урбанский. Но сниматься Урбанский будет в другом фильме того же режиссера, Салтыкова, по другому сценарию Нагибина. Это фильм «Директор». Нагибин предлагает новый сценарий «Мосфильму» сразу после успеха «Председателя». Нагибин в сценарной заявке совершенно откровенно говорит, что в последние годы войны вошел в семью директора завода имени Сталина Ивана Лихачева, женившись на его дочери. Завод впоследствии получит имя Лихачева. Так вот Нагибин в сценарной заявке говорит, что у Лихачева – яркая биография: он революционный матрос, чекист, выдвиженец, директор огромного предприятия. Его жизнь – готовый сценарий. В главной роли – Урбанский. На съемках «Директора» он погибнет. Фильм по сценарию Нагибина о директоре Лихачеве будет снят впоследствии с другими актерами. Три с лишним десятилетия спустя Нагибин вернется к своей жизни в доме директора Лихачева, и тогда напишет повесть «Моя золотая теща». Нагибину, когда он пишет эту повесть, – 70. Можно счесть это острое чувственное воспоминание одним из отражений старости. А можно – гимном всепобеждающей страсти. Повесть выйдет почти перед смертью Нагибина, и это значит, что он до конца не изменяет себе.
В середине XIX века Тургенев считал свои «Записки охотника» произведением антикрепостническим. Заядлый охотник Нагибин продолжает тургеневскую линию. Его охотничьи дневниковые записи имеют ту же антикрепостническую направленность. Весна 67-го года. Лесничество в полусотне километров от Бежецка. Из дневника: «Семью лесника составляли небольшие красивые люди: муж, жена, мать жены, семилетняя дочь и полуторагодовик. Они были похожи на последних представителей какого-то вымершего племени. Все низенькие, стройные, с маленькими руками и ногами, золотоволосые, с нежной, слабо загорелой кожей. Правда, младенец, показавшийся сначала таким цветущим и сдобным, на поверку вышел чуть ли не кретином: он не стоит, не ходит, только ползает, не умеет в полтора года жевать, принимает лишь полужидкую пищу. Мать и отец холодны к нему. Он состоит на попечении бабки. Она его кормит, поит, играет с ним. Игра состоит в том, что младенец роняет с печи облезлый сдувшийся мячик, а бабка подбирает и сует ему в руки.
Теперь я понимаю, что и с девочкой, грациозной, прелестной, тоже не все благополучно. Если она чего-то хочет, а ей не дают, она начинает трястись от гнева, ляскать зубами, холодеть в конечностях.
Хозяин дома – тихий, безответный человек. Он пошел на трудную работу в лесу ради того, чтобы получить паспорт, документ, выводящий из крепости».
Поясню: к 67-му году, к 50-летию советской власти, колхозники в массе своей не имеют паспортов и из колхоза уйти не могут. Нагибин продолжает свои охотничьи впечатления: «Дом лесника – типовой, утвержденный многими инстанциями. Стены щелястые. Протопить его невозможно. Зимой, ложась спать, напяливают на себя валенки, рукавицы, повязывают головы шерстяными платками. Прошлое лето ужасно докучали медведи. «Прутся гуськом, дьяволы косолапые, – рассказывала хозяйка. – Я раз не выдержала, схватила палку и давай медведя по заднице лупить. Оглянулся, ногой дернул да пошел вразвалочку со двора».
Но хозяин обязан еще сезон отработать здесь за паспорт. У них есть дом в деревне, с огородом, мебелью. Но чтобы жить в этом доме, надо опять стать колхозниками. И лучше перетерпеть стужу, одиночество, медведей, отсутствие медицинской помощи, но чувствовать себя полноправными гражданами. В колхозе им жилось сытнее: хозяин работал шофером, жена его заведовала сельпо. А они все бросили ради паспорта, который означает свободу. В этом проглядывает нечто, что лет этак через пятьсот может дать всходы».
В это время, в начале 67-го года, пристальное внимание власти привлекает история народа пятисотлетней давности. Режут фильм Тарковского «Андрей Рублев». В январе 67-го фильм показан в Доме кино, что дает возможность для публичной травли. Правки требуют по всем направлениям; открыто и подтекстом. Концепция фильма ошибочна и порочна. Не следует подчеркивать жестокость власти, не стоит говорить о связке власть – художник, не надо о свободе художника. В ситуации вокруг «Андрея Рублева» партийные критики находят поддержку со стороны так называемых почвенников, крыло которых поднимается в это время в среде советской интеллигенции. Обнаженная историческая правда в исполнении блестящих актеров немедленно порождает выводы об унижении русского народа, об антинародности фильма Тарковского.
На самом деле главное, несомненно, в том, что фильм Тарковского просто настолько мощен, рельефен и исторически откровенен, что его просто трудно проглотить и переварить. Ни дистиллированный сталинский кинематограф, ни лирическое оттепельное кино не могли подготовить зрителя и даже профессионалов к шоку от Тарковского. 7 февраля 67-го года Тарковский пишет письмо председателю Комитета по делам кинематографии Романову: «Список поправок делает картину бессмысленной. Вы понимаете, конечно, что я не могу пойти на эти чудовищные безграмотные требования и убить картину».
В 67-м на магнитофонах «Комета» и «Яуза» вовсю слушают песни Галича. Нагибин знаком с Галичем с 43-го года. Общий приятель познакомил их на улице. Галич в то время играет в театре-студии под руководством знаменитого впоследствии драматурга Арбузова. Во время их первой встречи говорят о театре. Нагибин спрашивает Галича о Гердте, который ушел на фронт из арбузовской студии. В оттепель голос Гердта услышат за кадром в фильме «Девять дней одного года». А в 67-м он снимается в «Золотом теленке», фантастически играет Паниковского.
Галич в их первую встречу с Нагибиным расспрашивает о бывшем арбузовском студенте и поэте Багрицком. Багрицкий погиб на Волховском фронте почти на глазах у Нагибина. Галич с Нагибиным в ту встречу обмениваются телефонами.
Нагибин о Галиче: «Саша произвел на меня сильнейшее впечатление. Вот кто умел носить вещи! Я несколько раз ловился на этом. Встречаю Сашу на улице в новом неземном костюме. «Где шил? На луне?» – «В литфондовском ателье. У Шафрана». Шафран шьет мне отличный костюм, но вполне земной, не с луны. Шьет Саше – с луны. Дело не в Шафране, а в том, что каждая вещь на Саше живет, а не сидит. Он населяет ее своим изяществом и шармом».
В сталинские послевоенные годы он уже сочинял песни, но в этом не было и намека на будущее. Он сочинял для эстрады и цирка. Он делал, что требовалось, если нельзя выжить иначе, но не растрачивал ни грамма личности. Он торговал на Тишинке на барахолке. Среди пожилых интеллигентных женщин, кружев, вееров, страусовых перьев, в этом блоковском наборе Галич стоял, округлив руку, через которую была переброшена дамская фисташковая комбинация. Нагибин увидит его таким на Тишинке. «Ха-ха», – скажет Галич, увидев его. Потом он будет писать пьесы и сценарии. «Вас вызывает Таймыр» пойдет с успехом в Театре Сатиры. Потом по всей стране. Галич стал известен. И деньги появились. А потом и Сталин умер.
Про весну и лето 53-го, во многом связанные для него с Галичем, Нагибин напишет:
«В висок пронзительно и волнующе стучало: «Сталин сдох! Сталин сдох!»
И вот, когда в разгаре будет оттепель, когда Галич будет внешне успешен и обеспечен, его прорвет песнями.
А Нагибин любил Окуджаву. Нагибин скажет: Саша знал, что делает главное дело своей жизни, и дело опасное, которое может сломать ему судьбу, ему нужно было союзничество и понимание, а я не мог ему этого дать. Я был в плену у Окуджавы, Сашины песни мне не нравились. Для меня Окуджава больше сказал о проклятом времени загадочной песней про черного кота, который в усы усмешку прячет, чем Галич с его сарказмом и разоблачением. Я любил Окуджаву, потому что он говорил, что в глухом существовании выжила нежность, что мы остались людьми. А успешного Галича, неожиданно запевшего от лица лагерников, ссыльных, доходяг и работяг, выгонят из страны. А изгнание для него будет означать смерть. Нагибину из Франции Галич писать не будет.