Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 9

то девчонки и мальчишки младших классов, сидевшие в первых рядах, захлюпали носами и потянули рукава к глазам, выставляя вперед дырявые локотки своих жалких курточек и рубашонок.

Им, счастливым сталинским внучатам, жившим в самой богатой и справедливой стране, было до слез жаль бедолагу Черного Тома, который денно и нощно гнет спину на жирных господ, а сам не имеет даже куска хлеба и приличной одежонки. А тетка Анна Животова, школьная уборщица, тоже сидевшая в первом ряду с краешку, просто заплакала навзрыд, покачиваясь из стороны в сторону и уткнув лицо в стянутый с головы платок. Ей, солдатской вдове, обремененной кучей ребятишек и получавшей сто рублей жалованья были особенно понятны все муки и горести притесняемого негра.

Признаться, и у меня засвербило в носу и взгляд заволокло туманной пеленой, однако я усилием воли сдержал подступившие слезы, боясь, чтобы они не растворили сажу, от которой и без того пощипывало в уголках глаз. Срывающимся голосом я все же довел до конца свой монолог, поклонился благодарным зрителям и почти бегом покинул сцену, юркнув в приоткрытую дверь седьмого «б» класса.

Не буду рассказывать о том, каким обвалом аплодисментов наградили меня и моих товарищей, сколько раз вызывали нас на сцену, как горячо пожимали мне руку и хлопали по плечу, когда я, уже стерев грим, вышел на школьное крылечко… Думаю, и без того каждому ясно, что триумф был полный. Не стану пересказывать и всего содержания своей давней пьесы. Честно признаться, я уже плохо помню ее, и приводимые выше строки – почти все, что застряло в моей памяти. Однако образ Черного Тома, оплаканный моими односельчанами, еще долго был памятен мне и вызывал у меня искреннее сочувствие. Да и, пожалуй, не только у меня. И не только в прошлые дни…

Наверное, недаром существует в мире понятие – «русская жалость». Что поделаешь, так уж устроены мы, дети много пострадавшего и много претерпевшего народа, что всегда близко к сердцу принимаем горечи и беды всех других людей, действительные или мнимые. А может, и не только мы. И где-то, в какой-нибудь далекой Оклахоме, сердобольный мальчишка, черный или белый, сочиняет сейчас свою первую в жизни пьесу, полную сочувствия к сибирскому пареньку Ваньке Животову. И может, оклахомская публика встретит ее если и не слезами сочувствия, то хотя бы аплодисментами.

Санин-Сусанин

Это уж потом, к концу века, заговорили об отчуждении крестьянина от земли, об утрате им чувства хозяина, а в пору нашего послевоенного детства мы таких разговоров не слышали. И хозяйское чувство к артельной земле было у нас отнюдь не ущербным. Не знаю, возможно, в нас еще жили гены старокрестьянской общины, вытравленные у следующих поколений, но все мы, по крайней мере, знали свои пашни и покосы, свои лога и леса, утиные озера и клюквенные болота. Знали до считанных шагов, где проходила грань, отделявшая наши угодья от соседских, и ревниво оберегали общее достояние. Не раз выгоняли настырных ребятишек, жителей окрестных сел, из наших боров и березников, богатых брусникой и смородиной, груздями и рыжиками, предварительно вытряхнув их котелки и корзинки. Случались и потасовки, в которых неизменно одерживали верх хозяева земли, потому как дома и стены помогают. А один из нас, мой приятель Ванька Санин, за твердость и находчивость в защите общественного достояния даже получил поощрительное прозвище, которым, наверное, гордится по сию пору, как почетным титулом.



Дело было так. У Ваньки умерла мать, портниха тетя Саня, и они остались вдвоем с отцом Куприяном Костылёвым, человеком безалаберным, несамостоятельным, по общей оценке. Осиротевшее хозяйство стало разваливаться на глазах, и добрые люди посоветовали Куприяну жениться. Скорый на решения, он не замедлил последовать совету, однако, к удивлению земляков, новую жену нашел не в своем Таскино и даже не в соседних селах, а привез, наняв такси за немыслимые деньги, аж из города Абакана. Настоящую горожанку, молодящуюся вдову Аделаиду Акимовну, довольно округлую, толстоногую на тонюсеньких каблучках и в яркой шляпе с пластмассовой розой.

Как и где они «снюхались», кто натокал его на эту «Коломбину», осталось секретом для таскинцев, но Куприян, похоже, в выборе не ошибся. Акимовна (так ее стали называть в селе, опуская заковыристое имя и одновременно подчеркивая уважительное отношение) быстро вошла во все детали крестьянского двора и дома, даже научилась доить корову, носить на коромысле воду, почти не култыхая ведрами, и выпекать в русской печи круглые буханки. Люди сразу заметили, какими обихоженными, обмытыми-обстиранными стали Куприян и Ванька, как засияли чистотой стекла и наличники окон, и поняли, что в дом вошла настоящая хозяйка. Всяческие пересуды насчет «Коломбины» вскоре прекратились. Неудельный Куприян зажил, как у Христа за пазухой, – сыт, пьян и нос в табаке.

Правда, не совсем удобным вышло то, что у Акимовны оказалось слишком много родни, но тут уж деваться некуда, ибо сказано: женишься не только на жене, но и на ее родне. Хлынули в сельский дом городские сестры, братья, племянники с детьми и внуками – подышать чистым воздухом, попить парного молочка. Напасть да и только! Однако Куприян вскоре примирился с ними, особенно с братовьями и племянниками, которые пили не только парное молоко. И при том хозяина не обносили.

Труднее переживал этот наплыв чужих людей Ванька Санин. Парнишка он был замкнутый, чувствительный, рос единственным ребенком в семье. Саня-покойница любила его «изо всей мочи». И теперь, видя эту нахальную ораву ребятни, шныряющую по чужому двору, огороду, чердакам и сеновалам, эту жующую, пьющую, орущую толпу новоявленных теток и дядек, Ванька испытывал сложное чувство неприязни к ним, вины перед памятью матери и смутной тоски, смешанной с горечью отчуждения и одиночества. Он сторонился гостей, на их назойливые вопросы отвечал нехотя и односложно, с трудом сдерживая раздражение, и при удобном случае старался убежать из дома, сославшись на какие-нибудь школьные дела.

Акимовна видела и понимала, что происходит в душе подростка. Она была чуткой мачехой и, стараясь завоевать расположение пасынка, проявляла редкое терпение. Со временем Ванька сам заметил, что все чаще отзывается на ее ласку и доброе слово, и уже вслед отцу стал было смиряться с этим ордынским нашествием на их дом, даже раз или два, по просьбе мачехи, сводил гостивших ребятишек на пруд, купался с ними и ладил им удочки на карасей. Но все же однажды, когда дело коснулось не только его личных переживаний, но были затронуты общественные интересы, он не смог перешагнуть через то ревнивое охранительное чувство к близкому и дорогому миру, к отчей земле, которое сродни патриотическому. По крайней мере, так его понимали наши селяне.

Как-то, на исходе жарких петровок, ясным утром воскресного дня, к дому Костылевых подвернул широколобый «ЗИЛ», кузов которого был до отказа набит весело галдящим народом. Люди сидели на подвесных скамьях рядами, как бобышки на конторских счетах, и едва машина притормозила, посыпались вместе с корзинками, заплечными торбами и гремящими ведрами на землю, хлынули во двор, стали с преувеличенной радостью обнимать и целовать Акимовну, выбежавшую навстречу, тискать руки Куприяну, тоже вышедшему из дому к гостям. Лишь Ванька Санин не участвовал в этом шумном братании города с деревней. Он стоял в стороне, у собачьей конуры, и старался успокоить Полкана, который метался на короткой цепи и отчаянно лаял, возбужденный толпой незнакомых людей. Из-за его заливистого лая Ванька почти не слышал, о чем говорили незваные гости, окружившие Акимовну и Куприяна, но все же из отдельных выкриков он понял, наконец, что это прибыл из Абакана «коллектив гортоповской конторы», в котором когда-то работала Акимовна. Прибыл с намерением «отдохнуть на природе», «подышать чистым воздухом», а заодно и набрать клубники, благо – ею, говорят, богаты здешние косогоры и залежи. Кто-то предложил перекусить перед выездом на ягодный промысел, и гости, горласто поддержав предложение, повели под руки Акимовну и Куприяна в дом.