Страница 5 из 9
При всей незатейливости своего механизма, плойка была большой редкостью на селе. Накануне праздников она обычно передавалась из дома в дом, обслуживая целый околоток. На нее занимали очередь. А самые нетерпеливые и модные деревенские девки чаще всего, не гоняясь за плойками, пользовались обыкновенным гвоздем-двухсоткой, так же накаляя его и накручивая на него свои локоны, подобные древесным стружкам из-под фуганка. Но у нас, слава Богу, плойка водилась, поскольку в доме были две девки на выданье, и мне не грозил пещерный гвоздевой метод кудрезавивания.
Усадив меня поближе к русской печке и нагрев в загнете длинногубую плойку, сестры быстро и ловко обработали мою голову, превратив щетинистые лохмы в пружинистые кольца. Правда, раз или два они прихватывали волосы перекаленной плойкой слишком низко, так что я взвывал от боли и слышал запах горелого копыта, но терпел и прощал им эти оплошности, ибо, повторяю, тогда уже понимал, что искусства без жертв не бывает. Зато кудри мои вышли на славу. Когда мне поднесли зеркало, я не без удовлетворения отметил, что стал немного похожим на юного Пушкина. Стоило ли такую красоту покрывать старой зеленой шляпой? Да и сестры посоветовали мне выходить на сцену простоволосым.
Теперь оставалось, чтобы уже окончательно уподобиться негритянскому сверстнику из Оклахомы, вымазать лицо чем-либо черным. Здесь возникли некоторые прения. Марфуша, работавшая прицепщицей в тракторном отряде, предлагала, не мудрствуя лукаво, насмолить физиономию дегтем или нигролом, который довольно легко смывается керосином. Валя же, конторская счетоводка, особа, так сказать, более цивилизованная, настаивала на смеси вазелина с сажей, цвет которой более-де соответствует натуральному и которая вообще не нуждается в смывании – достаточно протереть лицо тряпкой. В конце концов сошлись на саже с вазелином и уже нанесли пробные мазки на лбу и щеках, но тут запротестовал я, вдруг живо представив, как пойду чумазый через всю деревню. Люди меня могут принять за рехнувшегося, а собаки наверняка разорвут штанины, даром что они узкие и короткие. В итоге решено было заготовить смесь дома и принести ее в школу, с тем чтобы загримироваться перед самым выходом на сцену, как это делают настоящие артисты.
Собственно говоря, никакой такой сцены в нашей школе не было. А был просто довольно широкий и длинный коридор, который перед представлением на две трети заставлялся скамейками и стульями для зрителей, остальная же часть без всяких подмостков превращалась в импровизированную сцену для выступающих. Не было и кулис. Артисты появлялись прямо из дверей седьмого «б» класса, расположенных позади сцены, в торце коридора. Чтобы всем было видно, на первые ряды садили ребятню из младших классов, а старшеклассники и родители располагались в средних и задних рядах. Если какой-то артист был слишком малоросл либо по ходу действия присаживался или ложился на пол, то сидевшие в задних рядах вставали с мест и даже поднимались с ногами на скамейки, чтобы лучше разглядеть из-за голов происходящее на сцене.
И вот, наконец, наступил вечер того памятного дня. Все было готово к представлению. Прибыв в школу в нормальной одежде, я быстро переоделся в «костюм» – облачился в кургузый клетчатый пиджачок – дыра на дыре, натянул узкие штанцы-дудочки и солдатские бахилы. Кудри мои стояли высокой копной. Лицо лоснилось от сажи, смешанной с вазелином, на черном фоне жемчужной белизной блестели зубы и посверкивали в сумеречном свете ламп вдохновенные глаза.
В полной боевой готовности прохаживались по седьмому «б» классу и мои помощники – Ванча Теплых, Витька Пугачев, Вылка Григорьев, Валька Гужавина, Ирка Глушкова… Ребята были в своих обычных залатанных рубашках и пиджачишках, но в высоких шляпах-цилиндрах и с хлыстами в руках; девчонки – в белых ситцевых платьях, если и не в новых, то в свежевыстиранных, аккуратно подштопанных, и тоже в шляпах, но не в цилиндрах, а в широкополых, блинчатых, сделанных из жесткой бумаги и раскрашенных в яркие цвета.
Все они должны были изображать американских богачей, праздную публику, чтобы резче подчеркнуть социальный контраст между надменными белыми эксплуататорами и бесправным Черным Томом, загнанным в угол жестокими плантаторами и куклусклановцами. Моя постановка, собственно, была неким моноспектаклем, театром одного актера. Лишь я произносил сквозной монолог и слова от автора, сопровождая их определенными действиями, остальные же были статистами, по сути имели немые роли, если не считать нескольких жалких реплик, часто ограниченных междометиями. Ходом пьесы им предписывалось появляться только в некоторых местах моего монолога и прохаживаться по сцене парами и поодиночке, разыгрывая зевающих сытых бездельников. В основном – молча. На репетициях у них все выходило довольно правдоподобно, за исключением разве того, что общепризнанный школьный комик Ванча Теплых иногда пересаливал. Представляя спесивого буржуа, он так задирал нос, при этом брезгливо оттопыривая нижнюю губу, что даже сами артисты прыскали в ладони, теряя важность и чопорность. Однако мои трагические нотки и испепеляющие взгляды скоро возвращали моих товарищей к сути драмы.
Насчет публики мы не волновались. О готовящемся представлении знала вся школа и ждала его с нетерпением. Я уже говорил, что постановки пьес были любимым зрелищем моих земляков. Не подвели нас зрители и в этот раз. Народ всех полов и возрастов стал собираться еще за полчаса до спектакля, а когда я перед самым началом, отдав последние указания труппе, заглянул в замочную скважину, то увидел, что зал был не просто полон, но буквально забит до отказа, и хотя на сцене еще никого не было, в задних рядах уже многие стояли, как и в проходах. Насладиться созерцанием зрительских масс, превзошедших все ожидания, мне помешал неизменный конферансье Петька Юркин, старшеклассник, который вдруг распахнул дверь передо мной – и я невольно предстал перед публикой в неприглядной позе. По залу прокатился смех, и все захлопали, требуя нашего выхода.
Первым вышел на сцену Петька Юркин и зычным голосом объявил, что начинается спектакль «Черный Том из штата Оклахома» и что в главной роли выступает автор. Услышав свое имя, прогремевшее в зале, я почувствовал что-то вроде озноба, невольно напрягся, победно оглядел свою дружину и на деревянных ногах выдвинулся из седьмого «б» к подножию зрительской горы, возвышавшейся от пола чуть не до потолка коридора. Я боялся, что комизм моего положения перед замочной скважиной задаст публике неверный тон, и мне трудно будет настроить ее на восприятие драматической истории, но зал при моем появлении разом затих, не то в порыве сочувствия моему бедному герою, не то просто в шоке от моего невообразимого вида – от рваного пиджака и солдатских башмаков, а главное – от шапки кудрей и черной, как голенище, физиономии. Я поспешил воспользоваться этим безмолвием и бросил в толпу начальные строки о хижине, крытой соломой… Публика с жадностью заглотила эту наживку. И тогда я уже более уверенно запел во все легкие, выливая одну за другой дорогие мне строфы, жестикулируя и гримасничая, изображая в лицах диалогические куски.
Выход на сцену моих помощников был встречен как естественный акт, актеры держались молодцом, даже Ванча кривлялся вполне в меру и его по-лошадиному оттопыренная губа воспринималась без тени иронии. А девчонки в своих длинных платьях и городских широкополых шляпах были просто великолепными. Те немногие реплики, которыми мне позволил поделиться с ними авторский эгоизм, все они произносили с достоинством и артистическим блеском.
В глазах зрителей я видел неподдельное сопереживание. Некоторые, все больше жалея отверженного Тома и все больше ненавидя проклятых капиталистов, трясли головами, жмурились, сжимали зубы и даже кулаки.
А когда я дошел до самого трагического места в монопьесе и, сделав шаг к старинной деревянной ступе, изображавшей оклахомскую мусорницу, запустил руку в ее горловину с жалобными словами: