Страница 6 из 7
Луна поднималась всё выше. Надо было как можно скорее постараться заснуть, потому что после бессонной ночи ходовая штурманская вахта среди частых отмелей и шивер становилась невыносимо трудной.
А сон упрямо не шёл, и с высокого обрывистого берега Листвяжного Лога доносились придыхающие приглушённо-страстные бормотания чьей-то заплутавшейся в ночи гитары.
– Тоже мне… Неаполь, – вспомнив итальянский кинофильм, только что отшумевший во всех клубах далёкой реки, насмешливо прошептала «штурманша» и вдруг поняла, откуда оно идёт к ней, это необычное ощущение раздвоенности и своей неясной вины перед кем-то очень близким – конечно, от Андрея.
…Откинув со лба воронёные тугие кудри, подчёркнуто небрежно развалясь на крытом чёрной клеёнкой диванчике в своей каюте на новеньком «Черняховском», Андрей дурашливо жеманно пощипывал гитарные струны и пел совсем несуразные ласковые слова:
А потом вдруг спросил совершенно серьёзно:
– Антонина Николаевна, а всё-таки, когда вы пойдёте за меня замуж! Сколько же можно ждать?
Тогда Антонина опять – в который уже раз – обратила всё в шутку и, отобрав у него гитару, сама попыталась что-то сыграть, но у неё не вышло так легко и просто, как всё получалось у Андрея, и стало неловко.
С того вечера прошёл ровно месяц, и между «Орлёнком» и «Черняховским», ушедшим на Подкаменную, лежали пороги, скалистые узости шивер и такие туманные, поросшие тайгой хребты, что их не всегда брало и радио.
Однако Антонина думала об этих необычных словах весь бесконечно тянувшийся месяц, и сложнее всего было то, что сама прекрасно знала – Андрей, конечно, обо всём догадывается. Они слишком давно и пристально изучали друг друга, чтобы ошибаться в таких вещах. Отношения их были совсем непростые. Две зимы просидев за одной партой на курсах комсостава речного флота, они всё-таки продолжали называть друг друга на вы и только по имени и отчеству, хотя все курсы – двадцать пять бывалых речников, в присутствии единственной среди них женщины умевшие не говорить лишнего, – в душе были уверены, что в конце концов их молчаливым однокурсникам не миновать загса. Но ни сама Антонина, ни Андрей до их последнего разговора в этом уверены не были.
Всё дело было в её несчастном первом замужестве.
– Пуганая ворона и на молочко дует, – перефразировав сразу две пословицы, любила невесело посмеяться над собой Антонина. Но легче ей от этого никогда не становилось.
За иллюминатором под чьими-то тяжёлыми шагами поскрипывала жиденькая сходня – совсем так, как поскрипывала она два с половиной года назад на «Академике Вильямсе», когда возвращался с берега пьяный кочегар Пашка Сычёв, её первый муж…
А она, вот так же зная, что в шесть надо заступать на рулевую вахту, ждала его, по целой ночи не сомкнув глаз в их «семейной» каюте.
От тех одиноких ночей, казалось, на всю жизнь осталась у неё обида на мужа, ненависть ко всем пьяницам вообще и чувство дочерней благодарности к своему тогдашнему капитану.
Ещё неизвестно, как бы распутался этот до крови затянувшийся узел её трудных отношений с первым мужем, если бы в дело не вмешался он, бессменный водитель «Академика» – всё примечающий, молчаливый и мрачновато-добрый старик с усами Тараса Шевченко и справедливым сердцем скрытного добряка.
Вот в этом же Листвяжном Логу он списал Павла Сычёва на берег с такой характеристикой, что места на реке даже в командах буксирных толкачей – «лаптёжников», ему уже после не нашлось, а её, тогда штатного рулевого Тоньку Сычёву, послал осенью на курсы комсостава, где она была единственной женщиной среди двадцати пяти буксирных старшин, боцманов и рулевых со значками отличников речного флота. Конечно, помогла и семилетка, бывшая за её плечами, но зимой затонские рассказывали, что старик-капитан сам дважды ходил к начальнику пароходства и всё-таки упросил его – опыта ради – принять Антонину на курсы, а прощаясь с ней, сказал, глядя в сторону:
– Конечно, дело не женское среди таких каменюк суда водить, но и упорство у тебя в жизни совсем не бабье, как я понял… Иди, учись. Никакой устав без исключений не бывает. Ещё и капитаном поплаваешь.
И вот она уже вторую навигацию «штурманит» на «Орлёнке», а Андрей при каждой встрече зовёт её переходить на «Черняховского», ссылаясь на вакантное место второго штурмана и пока что упорно неся двойную нагрузку и за первого, и за второго.
А капитан «Черняховского», плечистый крепыш, тоже из демобилизованных мичманов военного флота, как-то раз так прямо и сказал их «Серёге».
– Железной кости человек мой штурманец. Из таких бы болты делать. По-видимому, придётся тебе, дружок, своей штурманше всё же проводины устраивать. Быть ей у меня на «Черняховском»…
Сейчас, вспоминая эти откровенные слова, Антонина задумчиво и грустно улыбалась.
Но, спрашивается, при чём во всей этой, и так достаточно и простой, и сложной истории двух человеческих судеб был ещё и рулевой Валерий Долженко?
Антонина, не зажигая света, нащупала на столике в изголовье ручные часы – и без света было видно, что их стрелки вырезали из крохотного циферблата почти точно прямой угол. Было пять минут четвёртого.
– Называется – отдохнула! – сердитым шёпотом посетовала она и, сняв со спинки стула свой форменный прямоплечий китель, принялась подшивать свежий подворотничок. Игла ходила привычно, меленьким точным пунктиром протягивая нитку, а думалось всё об одном и том же. Андрей, она, Валерка… Где-то под тоненьким листом стали, накрытым корочкой линолеума, прямо под её босыми ногами была каюта рулевых.
«У, белоглазый чертяка! – и сердито, и сочувственно подумала вдруг Антонина. – Ведь пропадёшь ты без меня. Как задиристого щенка тебя затуркают и… на берег прогонят».
Казалось, хмурые глаза мальчишки и сквозь железную палубу смотрели на неё из предрассветных сумерек нижней каюты преданно и гордо, со злым обожанием, в котором он и ей самой, пожалуй, вряд ли бы открылся.
Антонина Николаевна опять, и сама этого не желая, думала о Валерке и глубоко, подавленно вздыхала…
Нет, судьба этого задиристого и способного юнца, что бы вокруг их странной дружбы ни болтали, не могла ей быть безразлична. Слишком много хороших людей помогали ей самой прочно встать на ноги, чтобы теперь она думала только о собственном спокойствии…
Ушли из Листвяжного Лога на рассвете, часа в четыре. Солнце ещё не встало, и река казалась отлитой из старинного голубого серебра с чернью.
Меленько сотрясаясь всем корпусом, «Орлёнок» выгребал на середину реки, и через штурвал, словно толчки собственной крови, ощущалось Валеркой сердцебиение его машины.
Фарватер до самой Шанежной шиверы был прост, как просёлочная дорога, – каменные грядки начинались выше. Но Валерка чувствовал, как, перегоняя топоток дизелей, гулко колотится его сердце.
Антонина Николаевна, твёрдым мужским движением поставив ручки машинного телеграфа на «полный вперёд», прохаживалась по мостику перед рубкой.
«Серёгины привычки. Ему подражает, – ревниво подумал Валерка. – Ну что в рубку не идёт?»
То ли от капюшона плаща, то ли от голубых теней рассвета лицо «штурманши» казалось бледнее чем обычно и, может быть, поэтому строже.
Только они двое да ещё дежурный дизелист и не спали на всём переполненном народом судёнышке.
Восток медленно наливался огнём.
«Орлёнок» шёл навстречу дню. И вместе с отступающей ночью куда-то на самое дно Валеркиной души уходили остатки обиды. Скрипнула стеклянная левая дверь, и Антонина Николаевна встала за плечами Валерки. Сразу стало горячо и тесно сердцу.
– Антонина Николаевна, я знаю, что виноват, только… – хриплым голосом сказал Валерка и запнулся за собственное сердце, вдруг ставшее необычно большим и тяжёлым. Ах, как дорого бы он дал, чтобы она улыбнулась!