Страница 73 из 77
По дорожке верхом на вороном жеребце ехал всадник, одетый во всё чёрное — просторный плащ, широкий головной убор, чёрные перчатки. Чёрная маска закрывала половину лица, и из-под неё выглядывала густая седая борода. Было так тихо, что слышалось лишь дыхание лошади, пугливо фыркавшей и раздувавшей ноздри.
Максимиан, по-прежнему укрываясь в тени склепа, стал медленно пятиться назад, ощупывая рукоятку своего верного кинжала, спрятанного на груди. Внезапно он оступился и едва не упал на землю. Боясь быть услышанным, он ухватился за каменную стену, затем осторожно нагнулся и поднял с травы тот предмет, который задела его нога. Сначала он подумал, что это обычный камень, только округлой формы, но затем, поднеся его поближе к лицу, убедился, что это череп, тяжёлый и чёрный череп, забитый землёй и травой.
Стук копыт раздавался совсем рядом. Очевидно, всадник уже подъезжал к склепу. Максимиана лихорадило, он влажной рукой ощупывал череп, ему сделалось безумно страшно. Как только чёрный силуэт всадника показался из-за угла склепа, он резко выскочил вперёд и с такой силой метнул череп, что едва не потерял равновесие. В следующее мгновение, выхватив кинжал, он бросился вперёд, но лишь затем, чтобы успеть перехватить жеребца. Максимиан так и не понял, куда он попал, но всадник боком рухнул на землю, даже не вскрикнув.
Жеребец вскинул голову, но Максимиан уже натягивал поводья и через минуту был в седле. Не оглядываясь на лежащее в траве тело и не думая ни о чём другом, кроме скорейшего бегства, он развернул жеребца и тронул его к выходу с кладбища. Спустя каких-нибудь полчаса он уже мчался галопом по ночной дороге, удаляясь прочь от города.
Только под утро, отъехав как можно дальше и едва не загнав жеребца, Максимиан остановился на первом попавшемся постоялом дворе и, едва успев войти в комнату и запереть за собой дверь, тут же повалился на ложе и глубоко заснул. Снились ему пещеры, могилы, черепа, летучие мыши и чей-то хриплый каркающий голос, повторявший одно и то же слово: «Дьявол, дьявол, дьявол...» Проснулся он только к вечеру, выспавшийся, но в мрачном расположении духа. Впрочем, что было томиться тяжёлыми воспоминаниями, когда теперь у него оставалась главная забота — Беатриса и были деньги на то, чтобы обеспечить их безбедную жизнь за пределами сурового бенедиктинского монастыря!
На следующий день, отдохнув и переодевшись, он снова тронулся в путь. Вскоре ровная дорога, непрерывно мелькавшая под копытами его жеребца, да буйная кровь молодости, стучавшая в висках в такт копытам, подняли его настроение В конце концов, он был поэтом, а потому не просто понимал, но чувствовал одну простую истину — пока есть желание любви и успех в ней, всё остальное не так уж и страшно. Всё поправимо на свете, пока есть любимые глаза, которые ты стремишься увидеть сияющими от радости твоего возвращения! А люди, одержимые подлостью, страхом, жестокостью... не потому ли они таковы, что никогда не любили или не ценили любви так, как она того заслуживает? Горячая от любви кровь не потерпит холодных житейских мерзостей, нежность к любимому существу не станет мириться с жестокостью к другим — так не поэтому ли Бог есть любовь? А раз это так, то какая разница, на каком языке, какими обрядами и в какой религии его славить?
Лишь через несколько дней, уже подъезжая к окрестностям монастыря, Максимиан снова помрачнел, представив слёзы Беатрисы при известии о гибели её отца. И всё равно неистовое желание поскорее увидеть жену заставляло его спешить. Он свернул на дорогу, что вела к монастырю, и ещё издали услышал унылый колокольный звон. Не в силах сдержать безумного волнения, Максимиан осадил коня и перешёл на шаг Новая тревога с неистовой силой овладела его сознанием, и он почувствовал себя так плохо, что едва удерживался в седле.
А вдруг за те почти два месяца его отсутствия произошло что-то непоправимое? А вдруг, этот колокольный звон возвещает о похоронах Беатрисы? И как назло на всём протяжении пути не было видно ни одной повозки, ни одного всадника, ни одного странника, чтобы спросить о причине неумолкающего гула колоколов! У Максимиана закружилась голова. Он был просто не в силах двигаться дальше, остановил коня, спрыгнул на землю и опустился на колени. Никогда в жизни он не молился так горячо и неистово, никогда у него не перехватывало горло и не наворачивались слёзы при этом внутреннем разговоре с Богом. «Только бы она была жива! Умоляю Тебя, только бы она была жива!»
— Что с тобой, сын мой?
Максимиан удивлённо поднял голову и увидел остановившегося неподалёку священника, маленького роста, седого, с непокрытой головой и приветливыми глазами, которые с искренним сочувствием и недоумением смотрели на него. Шатаясь от слабости, Максимиан поднялся на ноги и, непроизвольно приложив руку к беснующемуся сердцу, спросил:
— Скажи мне, отец... скажи... что означает этот колокольный звон? Это хоронят... хоронят... кого?
— Нет, юноша, этот колокол созывает братию на молитву за упокой души трёх добрых христиан...
— Кого? — обессилев от волнения, прошептал Максимиан.
— Нашего доброго папы Иоанна I, отравленного в тюрьме, куда он был заключён по злому навету после того, как вернулся из Константинополя, а также двух благородных патрициев, зверски казнённых по приказу нечестивого короля, — Симмаха и Боэция.
— А в самом монастыре... никто не умер? — ещё не веря своему счастью, спросил Максимиан.
— Нет, — осуждающе покачал головой священник, заметив облегчённый вздох юноши — Бог миловал. Впрочем, месяц назад произошло несчастье...
— Какое?
— Брат Клемент надорвался, пытаясь в одиночку перетащить павшую лошадь и...
Не слушая дальше, Максимиан взлетел в седло и принялся неистово понукать жеребца. Всё остальное происходило как в бреду. Распугивая в сторону монахов и служек, он влетел в ворота, спрыгнул на землю, отбросил поводья и побежал в свою келью. В дверях он столкнулся с Беатрисой, сначала обнял её и принялся лихорадочно целовать глаза, щёки, губы, а потом, не в силах выразить то, как много она для него значит, опустился на землю и устало прижался лицом к её коленям.
— Максимиан!
— Беатриса... Беатриса... Беатриса... — Он плакал и не находил слов от счастья, снова и снова повторяя её имя.
То, что должно было стать свадебным пиром, оказалось тризной. Теодорих выглядел совсем не так, как должен был бы выглядеть король, успешно расправившийся со своими политическими противниками, и это приводило в изумление и Конигаста, и Тригвиллу, но зато повергло в глубокую задумчивость Кассиодора. Когда-то красивое лицо короля было мрачным, изуродованным глубокими морщинами, лишь на щеках прикрытыми седой бородой, а глаза обведены столь обширными чёрными кругами, что один только взгляд был способен привести в ужас. Поэтому, не желая поймать на себе такой взгляд, все сотрапезники сосредоточенно хмурились и желали про себя скорейшего окончания этого странного пира.
Впрочем, у каждого из них были собственные причины для мрачного безмолвия: Тригвилле предстояли похороны дочери, к которой он был очень сильно привязан; Конигаст боялся предстоящего возвращения своей бывшей любовницы и дочери короля Амаласунты, которая была замужем за вестготским королём Аталарихом II, но, по слухам, недавно овдовела; Киприан всегда вёл себя так, словно был точной копией Теодориха, ну а Кассиодор...
Магистр оффиций вдруг почувствовал такую ненависть к этим жующим и сопящим готам, что вспомнил о том, как некогда, много лет назад, король Теодорих специальным эдиктом запретил своим готским придворным во время пира громко выпускать газы, требуя, чтобы для этого они каждый раз успевали покинуть тот зал, где происходило пиршество. Однажды это даже стало причиной сердечного приступа у одного старого готского графа, который столь усердно сдерживался, помня об эдикте короля, что его сердце просто не выдержало.
«За всё время готского господства над Италией это их единственное достижение в области хорошего тона, — злобно подумал Кассиодор, глядя на смачно чавкающего Тригвиллу, — но, Боже мой, сколько ещё потребуется лет, чтобы они научились есть тихо!»