Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 17

Одна из непризнанных страстей человека – быть остановленным Словом.

Итак, пускай с ошибочного стимула, но в моем сознании появилось желание учиться и получить образование. (Это потом люди, создающие моё пространство, не раз заставят меня вновь и вновь вспоминать очень жизненный афоризм, гласящий, что «между знаниями и образованием примерно такая же разница, как между нравственностью и знанием уголовного кодекса»). Я опять вспомнил папин принцип «чугунного зада» и на целый год засел за учебники, готовясь к поступлению в какой-нибудь гуманитарный институт. Гуманитарный потому, что природа моего ограниченного ума безупречно гуманитарная – в школе я за десять лет так и «не смог» выучить таблицу умножения. Но вызванный внезапно к доске на уроке истории или литературы, я, не выучивший урока, в течение длительного процесса поднимания тела из-за парты считывал глазами с учебника нужную информацию, «держал» ее перед глазами, пока отвечал, и получал пятерки. К сожалению, этот фокус «зрительной памяти» не срабатывал с математикой, физикой и химией. Формулы, отпечатываясь на сетчатке глаза, до мозга не доходили. Поэтому моё будущее виделось мне туманно-гуманитарным.

Распорядок дня у меня был следующий: в шесть утра – подъём, пробежка по еще пустынному городу и старинному Таврическому саду, душ, кефир, и около семи часов я садился за письменный стол. Окончательно я его покидал в девять–десять вечера, перед сном. Скажете, что такому шалопаю, как я себя описываю, вы не поверите – откуда вдруг такая усидчивость и прилежание, но я и сам был поражен, когда словно озарением в меня вошло понимание, что мое будущее в моих руках. И я стал учиться так, как Павка Корчагин описывал строительство узкоколейки; как, вероятно, египтяне строили свои пирамиды.

Английский язык, История и Литература. Энтузиазма мне было не занимать, но моё искреннее желание учиться столкнулось с ограниченностью школьной программы. И если с английским языком всё понятно – хочешь знать, будешь знать, то Историю России, оболганную большевиками, я пробовал исследовать по толстым книжкам академиков. Я ещё не знал, что Историю переписывали не только большевики: под себя её основательно подгоняла династия Романовых, а монах Скалигер – отец исторической хронологии, как выяснилось, вообще считать не умел. Похоже, историю перевирать начали ещё охотники за мамонтами. Но до сенсационных публикаций историков Носовского и Фоменко – до истории «потерянного тысячелетия» – было ещё далеко.

Как пример самообмана человечества можно привести «открытие» Трои Шлиманом. Все знают, что Шлиман откопал Трою, и каждый знает, что Шлиман откопал не Трою. Пройдёт сколько-то времени и история эту разницу нивелирует, размоет в своём потоке. И провинциальный по отношении к Трое городок, которому «посчастливилось» попасться на глаза Шлиману, фактически станет Троей.

«Главное, вовремя подвернуться под лопату Шлимана!» – сказал, ухмыляясь, древнегреческий Урюпинск.

А столкнувшись с необходимостью проработать школьный курс классической русской литературы, я открываю для себя не понятого и не привитого в школе Достоевского и с головой ухожу в его уникальное, многомерное, паутинно-кружевное, завораживающее сознание пространство – пространство, в котором, как ни у кого другого, как будто в банке из под краски, рукой гения смешаны краски ада и краски рая. И оказывается эта «банка из-под краски» твоей душой, где уже не разобрать первоначальных цветов… Возникло даже дилетантское желание «положить жизнь на алтарь философии» и написать книгу о человеке, стоящем на ладони Достоевского.

Почти год я собирал по букинистическим магазинам материалы по Достоевскому – собрал неплохую библиотеку, что-то выписывал и подчеркивал с всевозрастающим чувством собственной значимости (чувством, которое, как мне предстоит понять со временем, даже умного человека делает невыразимо глупым), и, конечно, непрерывно читал самого Достоевского. Вокруг меня заклубились имена Бердяева и Флоренского, Розанова и Трубецкого, Ницше и Шопенгауэра… Я даже купил у книжных маклеров редкое собрание сочинений Канта. Принёс домой, с благоговением открыл, прочитал первые три страницы, закрыл с углубившимся уважением к Канту, и, обрекая себя на пожизненное протирание пыли с его корешков, никогда уже больше не открывал.

Мое желание исследовать Достоевского, а точнее – быть ему сопричастным, породило необходимость серьезного знакомства с философией. И если поначалу мне казалось, что «Заката Европы» Шпенглера и пары книг Фрейда будет достаточно, то после того, как вслед Платону и Николаю Кузанскому к экзистенциалистам Сартру и Камю присоединились имена Ясперса и Хайдеггера, я сдался. Я понял, что честному осуществлению моего намерения нужно посвятить большую часть жизни. Я сдался, а в душе навсегда осталось щемящее ощущение памяти нереализованной возможности. Сколько ещё будет в жизни таких нереализованных возможностей, но та – первая – произведёт самое сильное и обидное впечатление собственной несостоятельности.





А когда я читал наших классиков – восхитительного Гоголя, заблудившегося в мистических коридорах гениального абсурда и умудрившегося очень символично после смерти потерять свою голову2; уютного Гончарова с его «Обломовым», в корне изменившего мое отношение к собственному дивану; Толстого – «мучительного в подозрениях там, где у Достоевского прозрение» и чуждого в своём величии экономии бумаги и времени читателя; интеллигентнейшего писателя во враче Чехова, словно не писавшего, а выписывавшего рецепты; и обожаемого за сумрачную магию Леонида Андреева, в рассказах которого понимаешь где-то внутри, душой, что же это такое – «экзистенциализм», – читая, я жалел, жалел, что родился не в то время… Эх, как хотелось мне родиться старорусским крепостным помещиком: портить на сеновале пышногрудых задорных девок, и с ними же мыться в бане; небрежно отсылать пороть на конюшню нерадивых мужиков; ходить в сенокос, грудью вдыхая запах свежескошенного сена; от скуки судиться с соседом-помещиком за вздорный клочок земли; по осени стрелять перелетных гусей и уток; прослыть у окрестных помещиков хлебосольным хозяином и по зиме запивать с ними «горькую», как пили её наши деды и прадеды, а по весне приходить в себя и просыпаться вместе с русской землей… И знать, знать как «Отче наш», что в Петербурге блистают в полку и свете твои сыновья – и если суждено им пасть на поле брани за Отечество, то отцовское сердце наполнится торжественной печалью и гордостью, и уже только сыновьями своими оправдается перед Господом за непутёвую и никчёмную жизнь свою – жизнь старорусского крепостного помещика…

Извините, увлекся… чего только в голову не придёт.

«Главное – суп, всё остальное – литература». Оноре де Бальзак

Итак, я углубился в самообразование, но для поддержания жизни в склонившемся над книгами теле мне банально требовались деньги. Чтобы покупать кефир, булку и книги, я устроился в районном Доме Пионеров убирать классы и этажи, и, по совместительству, – руководителем детского кружка интернациональной переписки. Ни одного письма в дружественную Польшу или Венгрию мы, кажется, так и не отправили, но на занятиях я рассказывал детишкам про летающие тарелки, динозавров и привидения, и они меня обожали. Распахнутые детские глаза примеряли меня с мокрыми половыми тряпками.

Кроме того, я арендовал небольшой зал и открыл собственную школу боевых искусств кун-фу, памятуя восточный принцип «уча других, вы будете учиться сами», ну и нахальства мне было не занимать. Да и умел уже кое-что. Занималось у меня около десяти постоянных учеников. Что также приносило некоторый доход и позволяло основное время уделять учёбе.

2

Когда в 1931 году вскрыли гробницу Гоголя, оказалось, что в ней нет черепа писателя.