Страница 17 из 41
Третьей кодификационной новеллой 60-х годов XIX в. стала Петербургская декларация 1868 г. Ее значение выходит далеко за рамки заявленной цели, которая была весьма ограниченной и состояла в запрете применения в отношениях между «договаривающимися сторонами» нового опасного изобретения – разрывных и/или зажигательных пуль. Это не только знаменательная веха в долгой истории «запрещенного оружия»; ее преамбула (более длинная, чем основной текст) содержит краткое изложение философии права войны, подобного которому нет ни в одном подобном документе и лаконичное совершенство которого невозможно превзойти. Несмотря на то что текст этой декларации присутствует в любом хорошем сборнике документов, он заслуживает того, чтобы быть приведенным здесь verbatim[37], отчасти потому, что он является исключительно выразительным свидетельством эпохи, отчасти же потому, что в каждой из формулировок ее принципов можно почувствовать тот дух оговорок и приспособления к обстоятельствам, который является неотъемлемой частью противоречивой истории права войны[38].
потребности войны должны остановиться перед требованиями человеколюбия, нижеподписавшиеся уполномочены разрешениями их правительств объявить нижеследующее.
Принимая во внимание, что успехи цивилизации должны иметь последствием уменьшение по возможности бедствий войны; что единственная законная цель, которую должны иметь государства во время войны, состоит в ослаблении военных сил неприятеля; что для достижения этой цели достаточно выводить из строя наибольшее по возможности число людей; что употребление такого оружия, которое по нанесении противнику раны без пользы увеличивает страдания людей, выведенных из строя, или делает смерть их неизбежною, должно признавать не соответствующим упомянутой цели; что употребление подобного оружия было бы противно законам человеколюбия.
[Далее следуют четыре абзаца, посвященные описанию снарядов, а также приглашение другим государствам присоединиться к соглашению].
Стороны договаривающиеся и приступившие предоставляют себе право входить впоследствии между собою в новое соглашение всякий раз, когда с целью поддержать постановленные принципы и для соглашения между собою требований войны и законов человеколюбия – вследствие усовершенствований, произведенных науками в вооружении войск, будет сделано какое-либо определенное предложение.
Особо обращает на себя внимание факт, что в этой декларации, которую специалисты в области международного гуманитарного права так часто приводят в качестве главного обоснования неприкосновенности гражданских лиц, ничего не говорится о некомбатантах как таковых. Некоторые расплывчатые выводы, подразумеваемые в ней касательно некомбатантов, можно реконструировать следующим образом. Есть утверждение, что «требования войны» должны, разумеется, отступать перед «законами человеколюбия» во всех возможных случаях; и в том, что касается гражданского населения, это облегчается для воюющих цивилизованных государств тем обстоятельством, что они договорились о том, что «единственная законная цель» войны должна состоять в «ослаблении военных сил неприятеля», и, следовательно, гражданское население враждебной страны следует в максимально возможной степени исключить из военных действий. Некомбатанты здесь не упоминаются в явном виде. Очевидно, предполагается, что они не должны быть вовлеченными в войну, и, без сомнения, все надеются, что в этом нет никакой нужды; но столь же очевидно подразумевается, что в той степени, в которой они, тем не менее, будут вовлечены и их участие будет препятствовать достижению основной цели войны, они будут подвергаться (или сами себя подвергнут) риску.
Тех читателей, которым кажется, что я слишком вольно трактую этот принцип и которые по этой причине возражают против такого толкования преамбулы Петербургской декларации (и, возможно, также возражают против того, что я ранее говорил по поводу непрекращающейся дискуссии о некомбатантах), я приглашаю поразмышлять о следующих трех фактах. Во-первых, каждая война, в которой участвовали стороны, подписавшие эту декларацию, впоследствии сопровождалась обвинениями в том, что некомбатанты в ней чрезмерно пострадали. Во-вторых, именно такой осторожный, гибкий и в конечном счете ни к чему не обязывающий подход к проблеме некомбатантов (на сей раз упоминаемых в явном виде) применен и, более того, достаточно детально прописан в появившемся всего на шесть лет раньше и вызывавшем всеобщее восхищение американском Кодексе Либера. В-третьих, намного менее проработанный европейский эквивалент последнего, а именно Проект Брюссельской декларации 1874 г., в отличие от Кодекса Либера, придает термину «некомбатант» значение «не сражающийся участник вооруженных сил» и практически ничего не говорит о «некомбатанте», понимаемом как «гражданское лицо», т. е. в том смысле, который принят в Кодексе Либера и последующем словоупотреблении.
По-видимому, начиная с 60-х годов XIX в. озабоченность вопросом неприкосновенности гражданских лиц постепенно начинает приобретать то исключительное значение, которое стало ей свойственно в наше время. То, что в течение долгого времени было предметом не более чем случайного, хотя и периодически обостряющегося интереса для «публики» (т. е. той части населения, которая имела доступ к информации об общественных делах и испытывала потребность формировать собственную точку зрения на них), теперь стало объектом постоянного и устойчивого интереса. А поскольку природа этой устойчивости и тенденции ее изменения чрезвычайно важны для темы этой книги, здесь потребуется представить некоторые объяснения.
Некомбатанты и гражданские лица: зарождение современной дилеммы
Частную проблему некомбатантов в том виде, как она сформировалась в 60-х годах XIX в., можно правильно понять, только если рассматривать ее как часть громадного вопроса о социальном опыте войны и ее восприятии. Для западного европейца, живущего в конце XX в., вроде меня чрезвычайно полезно заметить, насколько ограниченным и поверхностным по историческим и глобальным стандартам стало представление его общества о войне. Вообще говоря, рассуждая в консервативном ключе, война на протяжении большей части известной истории и в большей части мира составляет часть, так сказать, повседневной жилой обстановки в мышлении большинства людей. Нормой для большинства обществ является то, что их политические и религиозные власти и авторитеты учат, что война время от времени неизбежна и что участие в официально направляемой и коллективно одобренной войне достойно восхищения. Война и сражения занимали значительное, иногда всепоглощающее место в фольклоре и мифологии народов; в их культуре, будь то массовая, буржуазная или «высокая» культура; в истории общин и семей, в системах человеческих и моральных ценностей, в образе жизни и ожиданиях; в их взаимодействии с аппаратом государства, подданными которого они являлись; в статусе людей в сообществах, к которым они принадлежали; в патриотизме (на что бы ни распространялась патриотическая привязанность); в их представлениях об иностранцах (которыми они могли считать даже жителей соседней долины или деревни); в их представлениях о безопасности и восприятии опасности. К этому следует добавить реальное влияние, которое оказывали на жизнь военные столкновения, когда они происходили, наложение нового опыта на уже накопленные воспоминания и представления. Принятие войны со всем, что она несет – эмоциональным подъемом и ужасом, радостью и горем, – было неотъемлемой частью менталитета обычных людей, так же как сама война была одним из признанных фактов социального и национального существования. Вплоть до эпохи Наполеона в христианском мире лишь крошечные секты религиозных меньшинств, такие как меннониты, братья Христовы и квакеры, подвергали это общепринятое приятие войны принципиальному критическому рассмотрению, результатом которого стало то, что они отвергли войну, считая ее бессмысленной и опасной. Но все переменилось, когда эти судьбоносные для человечества годы остались в прошлом, были подведены итоги приобретениям и потерям и предприняты попытки извлечь из них цивилизованные уроки. Пацифистские секты впервые оказались в более многочисленной компании вместе с союзниками, которые если и не были по-настоящему пацифистскими, то по крайней мере миролюбивыми[39]. Международное движение за мир, начиная с этого времени, стало подвергать постоянной критике институты, обычаи и последствия войны. Их соперник и антагонист – «движение за войну», как его можно было бы назвать, – больше не мог рассчитывать на то, что все будет так, как ему угодно[40]. Но подкрепление пришло с неожиданной стороны. Движение за войну было избавлено от необходимости что-то противопоставить доводам движения за мир благодаря тому, о чем уже было сказано выше: начавшейся с 60-х годов XIX в. кодификации и, в более широком плане, популяризации вновь нареченного международного права войны, подразумевавшего, что война вовсе не обязательно должна быть таким грязным делом, как ее изображает антивоенное движение, и что в любом случае некомбатанты и их частная собственность могут быть в целом не затронуты военными действиями.
37
Дословно (лат.). – Ред.
38
О том, как право войны обычно прочитывается экспертами по международному гуманитарному праву, многое говорит тот факт, что в комментариях, содержащихся в двух лучших сборниках документов, выпущенных на английском языке, – в швейцарском, на который мы ссылались выше, и в оксфордском (Roberts and Guelff) – вообще ничего не говорится об этой преамбуле.
39
Я использую терминологию, которая, если и не была изобретена Мартином Киделом, то во всяком случае эффективно им использовалась, разъяснялась и стала широко известна благодаря его книге: Martin Ceadel, Thinking about Peace and War (Oxford, 1987).
40
Я не смог подобрать более подходящего термина для обозначения общественно-политической тенденции, свойственной тому неразборчивому большинству европейцев, которые, по-видимому, любили войну или мирились с ней. См. мою книгу Humanity in Warfare, гл. 3, раздел 1.