Страница 12 из 22
Вещь та всего неделя тому, как появилась-вышла в сборнике моих повестей и рассказов. Я знаю, что Иван Александрович, прослышав о своём прототипстве, уже нашёл случай повесть прочитать, хотя книга моя широко ещё не продаётся, до городишки нашего из столичного издательства ещё не добралась. Однако же кто-то из тех, кому успел я подарить-подписать своё детище, поспешил порадовать Филимонова. Обычно прототипы отрицательных героев стараются не узнавать себя, помалкивают в тряпочку. Иван же Александрович совсем недавно при встрече на улице не выдержал, подскочил ко мне, зашипел:
– Щелкопёр! Бумагомарака тоже мне выискался! Осмеял на весь свет – как мне людям теперь в глаза-то глядеть?!
Я не успел среагировать, сказать хотя бы: «Пшёл вон!» – как он заоглядывался на прохожих испуганно, натянул воротник пальто, стушевался. Он вообще в последнее время, в наше бурливое непонятное время, как-то сник, потускнел, подрастерялся, хотя и пытался подстроиться, зашагать в ногу, подемократничать. А раньше о-го-го каков был орёл-стервятник. Как резво прыгал он по ступенькам карьеры, потрясая, как пропуском, партбилетом, как открыто, сладострастно и без зазрения совести фарисействовал…
Хотя, чего ж повторяться: всё это я описал в повести, которая неделю назад наконец-то вышла в свет. Надо сказать, что это редкий случай в моём писательстве, особенно сейчас – вот так доподлинно выставлять живого человека в повествовании. До этого я только считанные разы, ещё по молодости, не имея опыта сочинительства, списывал, копировал своих знакомых, срисовывал их до мельчайших чёрточек, наивно полагая; мол, чем натуралистичнее, фотографичнее, тем художественнее, живее выйдет и персонаж. Это я сейчас, под старость, начал понимать-чувствовать: точным копированием жизни творческого результата вряд ли достигнешь. Нет, долой приёмы очеркистов и фельетонистов! Да здравствует божественное воображение, да здравствуют домысел и вымысел!..
Когда жена приходит с работы, я прямо на пороге спрашиваю:
– Знаешь про Филимонова?
– Да знаю, знаю, – раздражённо отмахивается Валя. – Тебе в радость, наверно.
Жена не в духе. Она вообще в последнее время хронически не в духе. А кто, скажите, в наши шизофренические дни в духе? Разве что бизнесмены хапужные, торгаши наглые да чокнутые демократы доморощенные. Веселятся емели – их недели.
– Да что ты, типун тебе! – резко обрываю я. – Тут и так душа не на месте.
– Ну ещё бы! Может, он из-за тебя жизнь самоубийством кончил, может, он сам под грузовик заехал.
Я молча смотрю секунд десять на её рыжие мелко завитые кудельки, на дурацки перевёрнутые дужками вниз модные очки с толстенными стёклами, делающими взгляд постоянно насмешливым, на её острый бледный нос.
– Перестань, дура! – ору я (я даже взвизгиваю – соседи наверняка слышат). – Вечно настроение испортишь!
Я бросаюсь из прихожей в свою комнату-клетушку, с размаху бабахаю дверью. И – дикий кошачий вопль. Этот дурень Фурсик, наш рыжий котяра, проскакивая вслед за мной, разумеется, забыл в двери хвост. Жена – в крик. Ор, вой, рёв. Сердце – молотком по рёбрам. Тьфу ты, чёрт! Вечерняя работа – насмарку. А ведь срочно надо заканчивать новый рассказ: из той же «Местной жизни» звонили уже – просят-ждут для литполосы, беспокоятся.
Я выкидываю в общую комнату рыжую бестию, мечусь минут пять по своему кабинетику – три шага туда, три обратно, – накачиваю-взвинчиваю себя… Всё! Я выскакиваю в коридор, напяливаю куртку, хватаю шапку и – за дверь.
А пошли вы все!
Из нагрудного кармашка куртки я выуживаю свои финансы, пересчитываю при тусклом свете одинокого фонаря в подъезде – на пивко с лихвой хватит. Пить-то вроде и не тянет, но не по улицам же слоняться в такую холодрыгу, скользить и падать на мартовском голом льду.
Ещё расшибёшься до смерти и – вдогоночку за Иваном Александровичем Филимоновым.
Бр-р-р!
Поблизости пиво обнаруживается лишь в «Ниве».
Эта прибазарная забегаловка и без того всегда переполнена грязной пьянью, а в этот вечер и вовсе не протолкнуться. Правда, очередь к дыре в стене, из которой появляются полные кружки, не очень велика: постоянные клиенты уже затарились, да и большинство из них попивают прихваченные с собой водяру и чернила. До закрытия гадюшника ещё час – успеть можно.
Отстояв своё, я беру три кружки почти совсем беспенистого пива, в нагрузку – кусок заржавленной ставриды. Я оглядываюсь, высматриваю в сигаретно-сивушном мареве свободный уголок, как вдруг:
– Андрюша!
Мне призывно машет из угла пятернёй Савкин. Откровенно говоря, болтать-общаться в сей момент охоты мало. Мне надо в одиночестве, за пивком сосредоточенно подумать, выковырять из недр сознания какую-то ещё неясную занозу-мысль – она саднит, тревожит, покалывает. Но как не откликнуться на зов знакомого? Наша проклятая псевдоинтеллигентность, наши закостенелые условности мешают нам прямо в физию досаждающему, назойливому человеку рявкнуть: «Да пошёл ты!»
Криво усмехнувшись приветственной улыбкой, я протискиваюсь на краешек скамьи к Савкину. Тот впадает от встречи в восторг, начинает лопотать и брызгать слюной. Это – один из домпечатовских типов. Когда-то он служил в газете, а выйдя на пенсию, продолжает обитать в Доме печати – пишет заметульки, составляет кроссворды, подрабатывает корректором то в одной, то в другой редакции. Савкин торопливо дохлёбывает свою кружку и с вожделением устремляет блёклый взор на мои. Я со вздохом придвигаю ему полную посудину, киваю и на трупик ставриды:
– Угощайся, Семёныч.
Семёныч, с жадностью глотнув дармового пойла, впивается полусгнившими жёлтыми клыками в рыбьи останки. Урчит.
– Слыхал, Семёныч, про Филимонова-то?
– А как же! Намедни ещё знал – по свежему. Хоть и склизкий был человек, а жалко. Маловато пожил, маловато. И не пил, дурак. А недаром сказано: веселие человека русского есть питие. Так-то вот!
Савкин, чувствуется, гуляет с утра, очень чувствуется. Впрочем, он почти всегда ходит во взбодрённом состоянии.
– Я вот что хочу сказать, Андрюша, – вдруг хмурит он кустистые брови. – Ты не обижайся на старика: я тебя как человека очень даже уважаю, но вот повесть твоя… Да, да, я уже прочитал её, имел случай. Понимаешь, я сам когда-то в редакции этой работал – золотые денёчки! А ты всё высмеял, обсмеял, извини старика за словечко – обкакал. Ты же сам в этой газете служил, как же можно так предательски всё высмеивать?
Вот гад! Моё пиво пьёт и меня же прополаскивает. Алкоголик зачуханный!
– Видишь ли, Семёныч, я как раз на личном опыте, как бы изнутри и описал, в какой мерзкой, гнилой атмосфере пришлось мне работать и творить, будучи корреспондентом той газетки. И атмосферу пакостную, фарисейскую и вонючую в редакции создавал как раз твой хвалёный геноссе Филимонов. Что, скажешь, я его не правдиво, не достоверно изобразил?
– Да я чего – ничего, – сникает под моим напором Савкин, косясь на другую полную кружку. – Только ты уж чересчур его выставил, совсем жестокосердно – прямо-таки убил его.
– Ха, «убил»! – меня вновь царапает это внушающее страх невзначайное словцо. – Я же убил его не в жизни – на бумаге. Он должен был, должен умереть! По логике сюжета, по ходу действия. Я не мог иначе. Я должен был его убить. До-о-олжен! И я убил его, негодяя такого!
Соседи-алкаши оглядываются: кто это там кого порешил-кончил? Я потухаю, глубоко вдыхаю спёртого трактирного смога, выпиваю залпом полкружки. Семёныч вытаскивает из опорожнённого бокала мясистый, сизый, весь в порах-проколах нос, кротко-заискивающе взглядывает на меня выцветшими мутными глазками, но вдруг возражающе квакает:
– Всё равно нехорошо, Андрюша. Ты вот его в повествовании для потехи своей прикончил, а он вот возьми, да и в жизни Богу душу отдай. В мире всё взаимосцеплено, ты уж поверь старику. Нам не дано предугадать, видишь ли, как наше слово отзовётся. Разве ж забыл?