Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 43

– Глупо всё это, конечно. Ботинки какие-то. Но я тебя понимаю. Приспичит фигня какая-нибудь, у меня тоже бывает. Вроде, казалось бы, ерунда ненужная, а, всё равно, хочу, просто не могу, как. Проявишь силу воли, сам себе откажешь, а потом чувствуешь себя собою же изнасилованным. Обделённым кроме тебя никому не интересной мелочью. Тем более обидно: никому даром не надо, а тебе – надо, но нельзя. Ведь от слабости твоей никакого вреда не будет. Какой вред? – условности всё. Схожу. Ты держись здесь, под ракеты не лезь, я быстро. Стану ради тебя мародером, слышишь?

Он уже не слышал. Умер.

Нашёл я и принёс ему эти чёртовы ботинки. Лучше уж поздно, чем никогда.

Японская девочка

Распорядок дня одной японской девочки

Маиюки встаёт в 6.30 утра, выкуривает двойную порцию гашиша, делает зарядку, умывается, идёт завтракать. Конечно, как и все обычные люди, она тоже посещает туалет (клозет, в смысле), но понятия не имею, когда она это делает, да и не интересно никому. И так, приходит, завтракает. Ах, роллы, суши и прочую псевдояпонскую лабуду оставьте для московских лохов. У Маиюки – только овсянка, без сахара и молока. Пища Богов, дар Восходящего Солнца. Лёгкий косяк на десерт.

Тут бывалые японцы могут спросить меня: что за имя такое дикое – Маиюки? Отвечаю: Любезные-сан, Имя человеку даётся его родителями раз и навсегда, и никакие ЗАГСы, никакие монастыри не вправе, да и не в силах изменить его. Потому: Маиюки, и всё тут. Не задавайте глупых вопросов.

После завтрака она быстро, в дайджест-режиме просматривает 3D-новости (перед едой это делать не рекомендуется). Огорчается слегка миру, летящему в задницу, и радуется технологическому подъёму Японии на недосягаемые высоты. Переключает «Джунни» в режим обучения и минут сорок семь посвящает самосовершенствованию.

Потом начинается война. Уебаны из ЦРУ никак не могут простить Pearl HarboR летят и взрываются бомбы, у Маиюки остаётся всё меньше и меньше родственников и друзей, ей грустно. Она идёт из школы, и банты на её голове испачканы кровью.

Потом. Потом она плачет. 14.30 – обед. Но Маиюки не хочет есть мясо себе подобных. Её тошнит от рук, речей, НАСТАВЛЕНИЙ бабушек и матерей. Она блюёт ВАШЕЙ правдой. Она чувствует себя плохо, но она знает свой долг. Она – ветер – свободный и летящий в одну сторону.

15.00 Час Дракона. На заднем дворе школы, там, где баскетбольные корзинки, она отхуяривает в умат пацана, что два года доставал её мудацкими букетиками и: «Дай, понесу портфель… дай понесу портфель…» Осталась довольной над поверженным. И, главное – СВОБОДНОЙ! Она – ветер, летящий навстречу Солнцу.

Вы, суки, знаете, что такое «Ветер, летящий навстречу Солнцу»? Это билет в один конец. Это – обратной дороги не предусмотрено. Это – открытый путь к Богу. И только к нему, стяжателю душ идиотов. Это победа над самим собой, собственной трусостью, признание или отказ от рабства.

Жара

Мы уже полтора часа торчим на этом сраном железнодорожном переезде. Жара, духота, как ни странно, «Беретта» на столе остаётся холодной. Сессиль, моя любимая девушка, лучшая в мире ебанутая француженка, переодевшись в оранжевый жилет, в своей клетчатой рубашке под ним выглядит убийственно сексуальной. Ну, да это всегда так: когда я её вижу у меня всё поднимается. А вижу её я даже во сне.

Андрей нервничает. То входит, то выходит из этой грёбаной будки, оба Калашника с плеча не спускает.

– Положи ты их! Трупы оттащи подальше.

Он плюёт прямо на пол. Некультурный.

– Сто лимонов! Сто лимонов – ты можешь это себе в голову вместить?

– Рублей. Зачем в голову? У нас, вон, пикапчик есть.

Мы ждём инкассаторов. Они не знают, что мы их ждём. Они, блядь, опаздывают.

Сессиль в наушниках слушает какую-то херню из телефона. Меня это раздражает. Выдёргиваю из её головы дурацкие провода, и мы сливаемся в долгом поцелуе. Андрей снова плюётся. Да сколько слюны-то в тебе?

Длинная дорога плавится. Нам будет хорошо их видно – они с горочки – прямо к нам.

Жара. Капельки пота повисают у меня на ресницах. Сессиль смеётся, ей хорошо даже в этой жаре.

Спрашиваю, любя:

– Что ты делаешь в этой стране?

– Не в этой стране я делаю. Мне вообще все страны – по барабану.

Это я научил её идиотским идиомам.

Она говорит на ломаном русском, но мне, как ломанному русскому всё легко понятно. Я люблю её. Она… Она какая-то неземная, что ли. Весёлая.

Как больно солнце жжёт глаза. И вот блеснуло. На далёком холме луч, отражённый от радиаторной решётки, ударил сквозь окно, разлился по стенам, затопил будку. Едут. По местам!

– Андрей, твой банк тебя не забудет.





Сессиль – у кнопки УЗП (Устройства заграждения переезда), мы – по обочинам дороги. Часы на моей руке, суки, так громко начинают тикать, что отвлекают; автомат – такой удобный и послушный, надёжный, как друг.

Почему – как? Почему – как? Тик-так, тик-так, тик-так…. Бля…

Они с ходу решили проскочить переезд. Колёса большие, непробиваемые. Что им рельсы? Что им шпалы?

Сессиль, между прочим, кандидат математических наук, даже чего-то там читала у себя в Сорбонне. Тютелька в тютельку поднялись крышки, прямоугольные рамы на шарнирных опорах. Фургон, споткнувшись, кувырнулся через них, скорость обиженно тащила его по асфальту, обдирая краску с бортов и вереща.

Затихло. Поверженный мамонт лежит на боку, мы с Андреем, осторожно подходим. Зачем-то Сессиль выскочила из будки. Смеётся.

Если живые там внутри, вряд ли они откроют, для убедительности мы и притащили пару канистр с бензином. Я стараюсь держать в зоне обзора дверь фургона и Сессиль, бегущую к нам. Она что-то радостно кричит по-французски, я не понимаю. В машине тихо.

– Они живы? – спрашивает Андрей. Я пожимаю плечами. За тонированными бронированными стеклами ничего не видно.

Андрей стучит прикладом по борту фургона.

– Поезд дальше не идёт. Просьба освободить вагоны. – дурачится он.

Подбежала Сессиль, обнимает меня левой рукой, целует. Ствол её пистолета нечаянно мне прямо в живот упёрся, не нажми на курок, любимая.

Фургон молчит.

– Ну, что, будем резать? – Андрей.

– Я принесу, – отвечаю. Автоген у будки. Целую Сессиль, нежно отстраняю и иду.

Иду, блядь! Один шаг, второй… Жара. Мне как-то нехорошо, не физически: мышцы – словно на совесть скрученные жгуты, тело лёгкое и автомат – как спичечный коробок в руке. Но блевать тянет. Не желудком, а мозгом. Что-то не так. Двадцатый шаг, тридцатый… Я их не считаю, в голове включился независимый счётчик. Хлопок. Ещё один сразу. Как в воде, в вязком воздухе я оборачиваюсь. Я не слышал их голосов. Сессиль! Она уронила свой пистолет, держась за живот, медленно, очень медленно оседает. Я даже успел заметить быстро спрятавшийся чёрный кусочек жала в бойнице двери фургона.

– Су-ука-а! – бросив автомат, бегу к любимой.

Боже! Какое огромное пятно на твоей рубашке. У Сессиль слёзы в глазах.

– Больно. Очень больно, – говорит она.

Я оттаскиваю её к задним колёсам, куда подлое жало не дотянется.

– Игорь…

Я целую её, моё лицо становится мокрым от её слёз. Сжимаю её в объятиях, хочу вобрать всю её, маленькую, хрупкую в себя. Как много крови. Боже, как много крови!

– Je ne veux pas mourir…

– Милая, любимая…

– Je suis tres mal…

– Подожди… Подожди секунду…

Я вскакиваю. Чёрт! Где этот чёртов автомат? Андрей в нескольких шагах лежит от нас. Глаза его открыты, а над ними глубокая бордовая клякса. Он смотрит в небо, он всегда теперь будет смотреть туда. Его автомат я беру, весь рожок по фургону. Пули, визжа и искрясь разлетаются во все стороны. Бью прикладом – мне бы танк!

– Сессиль!

– Je voulais te dire que je t’aime.

– Я люблю тебя, Си. Люблю тебя…

Эта мразь, или сколько вас там, не вылезла из фургона. Я принёс обе канистры с бензином, обильно полил монстра, поджёг ублюдков, подобрал свой автомат и сел напротив ждать.