Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 33 из 35



4

Любовь – на мой жесткий математический взгляд – прежде казалась мне столь примитивным явлением, что о ней было смешно говорить, а писать, так и вообще невозможно.

Силу любви по-настоящему я испытал в зрелом возрасте – когда я понял, что люблю свою жену до такой степени, что ради ее блага готов уничтожить все человечество. Но этому способствовали обстоятельства, которые ни с какой точки зрения нельзя назвать благоприятными.

Это я, возможно, еще вспомню, хотя все то слишком тяжело вспоминать.

Но и сейчас мне кажется, что любовь не имеет рационального зерна в своей основе.

Мальчишкой, разумеется я не задумывался о сути этого чувства.

По крайней мере, до определенного момента.

На уроках литературы я часто вспоминал Костины отчаянные слова о том, что принятое эпохами обожествление женщины есть страшная ложь. Высказав наболевшие мысли, мой друг одним движением растоптал само понятие платонической любви и заявил, что единственное право на существование имеет любовь плотская.

Впрочем, проблемы такой любви в советской школе семидесятых годов не обсуждались, школа была бесполой.

Плотской любви у советских людей как бы не существовало.

Заговорить о ней всерьез было столь же опасно, как сейчас во всеуслышание заявить, что «Властелин колец» – дрянная книжонка, для которой даже место в туалете слишком почетно.

Но платоническая любовь в своей общественной значимости поднималась выше стратосферы и мальчикам было положено влюбляться.

Причем, по большому счету, все равно в кого: наши чувства – те, о которых возвышенно писала русская классика – оставались неразвитыми.

Девчонки с определенного момента оказывались распределенными среди одноклассников.

Тогда Россия еще не опустилось в нынешнюю демографическую яму; парней хватало, из-за девиц порой дрались, причем всерьез, как за какие-нибудь нефтяные скважины.

Сейчас мне это кажется смешным.

Во всяком случае, я твердо считаю, что отроческая платоническая любовь есть временное помутнение рассудка с концентрацией на одном человеке без всяких на то оснований.

Само понятие «платонической любви» мне кажется бессмысленным.

И вредным, как добрачное целомудрие.

Оправдать любовь может лишь ее биологическая суть, с которой все и начинается.

Вот ее-то, этой сути, было в нас достаточно, она заставляла влюбляться.

Влюбляться неразумно, поскольку школьное «рыцарство» с тасканием портфелей без достижения чувственного результата сейчас кажется мне глупостью.

Правда, тогда про свою любовь я бы не сказал, что она глупая.

С земной точки зрения мой предмет являлся достойнейшим из достойных, был совершеннее французских киноактрис.

Ну и сам я находился в стадии благополучного поглупления.

Ходил, как дурачок с разинутым ртом, и искренне верил, что нет на свете девчонки лучше, нежели моя избранница.

Нет лучше потому, что лучше не может быть.

А факт того, что при одном лишь приближении к предмету любви у меня начиналось… скажем так, элементарное томление плоти – этот факт казался второстепенным и даже случайным.



Наверное, так и должно было быть в юношеском возрасте.

Это заложено природой.

И бывает всякий раз, когда разумный человек ураганно влюбляется.

Хотя ко всему сказанному стоит добавить «возможно», поскольку иногда мне кажется, будто я не уверен в том, что говорю.

5

Сейчас я пишу о той любви снисходительно; как ни стараюсь я стать тем мальчишкой, в прошлое сквозь опыт лет пробивается я нынешний.

С высоты возраста мальчишеская школьная жизнь кажется элементарной, словно уравнение линейной регрессии при условии, что эмпирический коэффициент корреляции приближается к единице, упираясь в правый конец шкалы Чеддока.

На самом деле школьная жизнь была в тысячу раз запутаннее и тяжелее, нежели жизнь взрослая.

Детство стоит сравнить не с временем безграничных возможностей, а с тюрьмой.

Именно с тюрьмой или колонией строгого режима, поскольку никогда, кроме как в детстве, человек не бывает столь зависим от внешних причин – от мира взрослых, чью волю он не в состоянии переломить.

Возможно, не у всех этот период проходит подобным образом; здесь кроется потаенная глубина: человек должен вынести унижения детства, чтобы понять, что жизнь не увеселительная прогулка.

Но что касается средней школы…

Я не стану говорить о неуставных отношениях между здоровенными полубандитами и детьми приличных родителей, которые при советской системе были вынуждены учиться в одних и тех же классах. Это особая тема, развивать ее можно безгранично. В какой-нибудь Англии или Швеции мы с Дербаком вообще бы ходили по разным улицам, пИсали в разных туалетах и дышали разным воздухом.

Я содрогаюсь при воспоминании об учителях, которые держали ту школьную зону. Ведь там и отношение в семье и сама моя судьба могли зависеть от записи в дневнике, сделанной каким-нибудь ничтожеством – военруком, пришедшим с похмелья в плохом настроении.

Теперь я знаю, что врожденные садисты подсознательно стремятся стать учителями или милиционерами.

Последними становятся даже реже; там все-таки можно получить пулю, а власть учителя над учеником при абсолютной неограниченности абсолютно безопасна.

Отклоняясь от прямой повествования, скажу пару слов про 114-ю школу.

Эта школа надежд в общем не оправдала.

Нет, конечно, контингент оказался благоприятным; об уродах типа Дербака или проститутках вроде Горкушиной тут не приходилось говорить. Но учителя оказались хуже, чем прежние.

В школе №9 учителя не зверствовали, они просто отличались безразличием ко всем нам в совокупности.

Относительно нашей математички все было ясно; ее предмет я знал лучше, чем она.

Наша классная литрусичка – «Алина из гуталина» – следовала параграфам советского учебника. Если бы не дедова библиотека, после нее я возненавидел бы литературу на всю оставшуюся жизнь.

Физик Моисей Аронович кое-чему учил, даже довольно интересно, но больше всего любил красоваться на подиуме амфитеатровой аудитории, прямо на уроке раскуривая трубку, поворачиваясь то в фас, то в профиль. До 1973 года он имел кличку «комиссар Джюв», но тогда физику у нас вела другая учительница. В нашем восьмом классе он был Мюллером, поскольку имел сходство с киношным группенфюрером, это знал и подчеркивал знание. Ароныч, несомненно, являлся умным и харизматическим человеком, но ему до смерти надоела и эта школа и сама физика. Выйдя на пенсию он, кажется, уехал в Израиль.

Хромой историк, перманентно пьяный Василий Петрович, то и дело выкрикивал: «Аншлюс Австрии»! – хотя этих слов никто не понимал, поскольку тему проходили в десятом классе. Я узнал, заглянув в Большую Советскую Энциклопедию, но не брал в толк, к чему он это повторяет. Кроме аншлюса, Васю волновала лишь грудь Евгении Михайловны, благо кабинеты истории и географии находились дверь в дверь.

Сама географиня не учила ничему, поскольку география во времена СССР была бессмысленной. Благодаря учебе у Евгении Михайловны я мог ткнуть указкой в дельта-окрестность Лондона, но до определенного возраста полагал, что из нашего уральского города до Челябинска дальше, чем до Новосибирска.

Химичка Эмма Сергеевна сама ничего не знала, наши контрольные работы никогда не проверяла, потому что в нужный вечер у нее дома всегда случалась авария со светом. Во время последней встречи Таня говорила, что от квалифицированного «предметника» Эмма скатилась до учительницы младших классов, что было аналогично тому, как если бы математик пошел преподавать на военную кафедру.

Физкультурник Алесковский – который, помимо звучной фамилии, имел соответствующие имя-отчество Владимир Ксенофонтович – был в общем неплохим человеком. По крайней мере, никогда не доканывал своим предметом тех, кого спорт не интересует – не заставлял девочек плющить промежность на «козле», не унижал парней, у которых не получается «выход силой» на турнике. Он, кажется, понимал, что физическая сила есть атрибут недоумков; даже на лыжных уроках в парке Якутова не мучил кроссами вокруг Солдатского озера или какими-нибудь четырехшажными ходами, хотя сам все знал и умел. Но, как ясно теперь, единственным интересом его жизни были упругие попки старшеклассниц, за которые можно подсаживать на кольца, брусья, турники и те же «козлы». Жизнелюба Алесковского я не осуждаю; ради всего этого и идут в физруки.