Страница 20 из 23
Барри взглянул на свои причудливо увеличенные, перевязанные кулаки и ничего не сказал. С тех пор как начались регулярные обходы в клинике, Джеймс Миранда Барри испытывал нарастающее беспокойство. Похитители трупов – их редко удавалось увидеть, но тем больше пищи они давали воображению – исправно поставляли медицинской школе кадавров: белых, пустых, откровенно ужасных. Он равнодушно взирал на их жалкую сморщенную наготу. Их прошлая жизнь и утраченная история, их смерть от ножа или голода его не заботили. Но когда Барри столкнулся с фактом физической беспомощности живой женщины в неподвластный ее воле момент скотского рождения человеческого уродца, он испытал настоящий ужас. Для него, совсем еще ребенка, мужество стало ежедневной необходимостью. Всю жизнь он, словно из закрытого сосуда, наблюдал взрослый мир ощущений, страстей и желаний, никого не осуждая, отгороженный своей непорочностью. Теперь же он был отрезан от всего этого навсегда тем самым обстоятельством, которое давало ему возможность двигаться, действовать, пользоваться привилегией, которая не принадлежала ему по праву рождения. Он наблюдал женщин, необъятных, точно свиноматки, рожденных, чтобы самим рожать, снова и снова, год за годом, пока они не изнемогали или не умирали. Они тужились и кричали, отвратительные в своем уродстве, делая то, чему их не требовалось учить. Как поденщики, они швыряли плоды своих трудов, красные и орущие – или бледные, синие и холодные, – в пасть ожидающему миру. В государственной больнице многие умирали. Барри однажды закрыл глаза бедной женщины, чье тело, никем не запрошенное, было приговорено к общей могиле.
Поначалу он их ненавидел. Его отталкивал их запах и сальные, свалявшиеся волосы. Он удивлялся нежности и искреннему горю доктора Файфа, когда кто-нибудь из его пациентов, мать или младенец, ускользали от него в мир иной. Барри видел, как доктор, встав на колени, зарыв лицо в окровавленные простыни, молится и плачет как ребенок. Неужели этот же самый человек взрезал холодный живот трупа на секционном столе, грозно спрашивая у побелевшего Джобсона, что обнаружится в его собственном животе, если сделать надрез? Барри боялся живых, а не мертвых.
Он больше не чувствовал себя удобно в своем чахлом теле. Этот неуют сквозил во всех его жестах, в походке, в привычке озираться по сторонам, словно опасаясь нападения наемного убийцы. Он избегал объятий Мэри-Энн. Он не любил, когда его трогают. Каждую неделю он писал длинные и напыщенные письма генералу Франциско де Миранде, обращаясь к нему официально, как будто они не знакомы, и описывая свои дела с ученической аккуратностью. Это были донесения с фронта, от положения дел на котором зависела стратегия в целом. От Луизы он держался подальше и называл ее «мисс Эрскин» или «компаньонка моей матери». Других родственников не упоминал. Студенты иногда над ним смеялись, потом умоляли помочь с конспектами или чертежами. Он защищался фасадом безупречных и безличных манер. Он никогда не пил на людях. Он никому не доверялся.
У Джеймса Миранды Барри были холодные руки и холодные глаза. Только Джобсон осмеливался взять его за руку или стукнуть по спине.
Барри успел понять, что телесная близость, связанная с боксом, для него неприемлема. Он грустно поглядел на Джобсона после долгой паузы:
– Боюсь, у меня с этим ничего не получится. Лучше научи меня стрелять.
Они вернулись в квартиру Джобсона. Барри чувствовал себя неважно, его слегка потряхивало от остывающего на спине пота.
– Давай по капельке. – Джобсон возился с лампой. У него в комнатах всегда было жарко, огромный камин отбрасывал теплые красные отсветы. Квартирная хозяйка его опекала. Неохотно, словно не желая расставаться с защитным покровом, Барри бросил свое пальто на стул.
– Мне немного. Подожди, я сам налью горячей воды.
Они примостились на ковре, прислонившись спинами к стульям, почти касаясь пальцами огня, на котором поджаривались булочки на длинных вилках. Оба мальчика были сосредоточены, как средневековые черти в сцене Страшного суда на церковной фреске.
– Переписал свои конспекты? Возьми побольше виски. Так ты и вкуса не почувствуешь.
Джобсон расслабился. Он откинулся назад, приоткрыл рот. Барри заметил легкий пушок на его верхней губе.
– Слушай, Барри, когда мы в больнице, ты чувствуешь – ну, ты понимаешь – ты чувствуешь страх или возбуждение?
Джобсон хотел поговорить о сексе.
– Нет, – сказал Барри. – Меня часто немного тошнит.
– Да, ты хладнокровный как рыба, вот что, – сказал Джобсон спустя минуту-другую.
– Да?
– Ага. Никаких нервов. И никаких чувств.
Барри внезапно очень обеспокоился. Он выпрямился и с убийственной чопорностью произнес:
– Есть вещи, Джобсон, которые мы никогда не должны обсуждать.
«О боже, – подумал тот. – Вот я его и обидел». Потом посмотрел на бледное лицо, рыжие веснушки и кудри и увидел помертвевшего от серьезности ребенка. Его охватила жалость. И он пошел на еще больший риск. Взяв Барри за еще не согревшиеся руки, он заговорил с жуткой, нелепой искренностью:
– Я многим тебе обязан, Барри. Мы ведь всегда будем друзьями, правда? Что бы ни случилось?
Барри вытащил руки из клешней Джобсона со всей скоростью, которую позволяло приличие, и сказал – откуда-то из недосягаемых далей:
– Очень надеюсь, Джобсон. Бесспорно, я буду этому рад.
Той ночью Барри снилось, что он лежит в постели и доктор Файф склоняется над ним. Парик доброго доктора скособочился, и пудра ливнем падала вниз. Ну, Барри, угрожающе сказал доктор Файф, хватаясь за простыни, посмотрим, что ты мне преподнесешь.
Барри с криком проснулся.
Джобсон начал учить Барри стрельбе. Уверенная рука и бесстрастный взгляд выдавали в нем прирожденного стрелка. В течение месяца он научился легко справляться с винтовкой и сделал невероятные успехи в обращении с дуэльными пистолетами.
Даже в этих северных краях боярышник уже весь был окутан свадебными цветами, когда Мэри-Энн и Луиза уезжали из Эдинбурга восьмичасовым дилижансом. Было условлено, что Барри поживет у д-ра Андерсона до конца короткого летнего семестра, а потом проведет долгие каникулы в поместье лорда Бьюкана. Они стояли, все трое, и в последний раз окидывали взором свое цветистое жилище. Саквояжи, книги и шляпные коробки уже унесли. Опустевшие комнаты готовились третировать новых постояльцев.
– Ну, – сказала Луиза, надевая перчатки, – слава богу, что все закончилось и мы сбежали от этих обоев живыми.
Мэри-Энн пичкала Барри советами и наставлениями по рациону. Он терпеливо слушал.
– …И будь осторожнее с д-ром Андерсоном. Он очень любезен, но, насколько я знаю, Дэвид Эрскин ему ничего не сказал. Так что лучше держись в стороне. Следи за тем, что делаешь. И пожалуйста, осторожнее в этом ужасном тире. Знаешь, Луиза, если этот ребенок сам не убьется, так убьет кого-нибудь.
Женщины вскарабкались в дилижанс; их лица менялись в мерцающем солнечном свете. Они рассмотрели остальных пассажиров, которые громко, вульгарно и самозабвенно прощались с провожающими. Двор был покрыт пленкой жидкой грязи, поэтому Барри одиноко стоял поодаль на брусчатке, среди мешков с зерном и сломанного сельскохозяйственного инвентаря. Мэри-Энн обернулась, чтобы помахать ему.
– Луиза, – прошипела она, – я в ужасе. У него начнется, когда я уеду, и я не смогу показать ему, как обращаться со всеми этими тряпками. Ему придется их стирать или жечь самому. Ему одиннадцать. А у него еще не началось…
– Ты наверняка объяснила все, что нужно.
Они замолкли – в дилижанс забрался пожилой мужчина и приподнял шляпу в знак приветствия.
– Не волнуйся, дорогая моя. – Луиза засунула одеяло под ноги. – Я не сомневаюсь, что с ним все будет в порядке.
– Ты проверила наш саквояж? Его погрузили? – Мэри-Энн раздвинула занавески и поглядела на нелепые шляпу и пиджак Барри. Его ботинки были запачканы грязью, штаны топорщились и мешковато висели на тонких ногах. Он всегда выглядел странно, какие бы наряды она ни выдумывала. Она почувствовала, что по щекам текут слезы, и начала безудержно подвывать. – Ах, Луиза, не надо было этого делать. Он теперь один. Он всегда будет один. Это я сделала. А теперь и я его бросаю, покидаю свое единственное дитя…