Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 13



Даже при обычных обстоятельствах мы разговариваем очень мало. Мой отец не заводит никаких разговоров. Он или изрекает свои «поучения», или отдает приказы. Стоит ему открыть рот, как я начинаю отчаянно внимательно прислушиваться. Я часто ловлю себя, что не понимаю ни слова из того, что он говорит, и внутри меня нарастает паника. Я заставляю себя смотреть ему в глаза, но чувствую, как мое сознание колотится о несовершенства моего мозга, точно перепуганная птица.

Даже если я собираюсь с храбростью и задаю отцу какой-нибудь вопрос во время трапез, он ревет в ответ: «Открывай рот только тогда, когда можешь сказать что-то интеллектуальное!» Смысл слова «интеллектуальное» мне непонятен, поэтому я по большей части молчу.

Мать говорит обо мне, начиная свои предложения с местоимения «она». Иногда в них звучит и мое имя, и тогда я стараюсь стать как можно меньше и незаметнее, даже если то, что она говорит, не несет отрицательного смысла, например: «Мод сегодня утром учила второе склонение латыни». Ощущение от этого очень странное. Есть только две ситуации, когда я слышу от нее свое имя: когда она говорит обо мне с отцом и когда орет на меня.

Оказывается, запрет на речь куда страшнее, чем я думала. Я чувствую, что заключена в крепости безмолвия, и с каждым днем ее стены сходятся все ближе: мне больше не позволено сопротивляться, больше не позволено чувствовать. Мы едим в мертвенной тишине. Я настолько напряжена, что становлюсь еще более неуклюжей: проливаю питье, звякаю приборами по тарелке. Отец гневно хмурит на меня брови. Мне вдруг становится трудно глотать, и я бесконечно пережевываю пищу.

– Только слабые жуют подолгу. Глотая большие куски, ты заставляешь свой желудок работать, и это воспитывает твой характер и твою силу, – рявкает отец.

Оказывается, запрет на речь куда страшнее, чем я думала. Я чувствую, что заключена в крепости безмолвия, и с каждым днем ее стены сходятся все ближе

В юности он всегда успешно преодолевал придуманное им самим испытание – съесть шесть сваренных вкрутую яиц за то время, которое требовалось часам, чтобы пробить полдень. Но как я ни стараюсь, я не могу глотать.

– Ну все, довольно! – наконец вопит мать. – Убирайся! Иди заниматься!

Я не помышляю о самоубийстве лишь благодаря чудесному утешению, которое мне удается найти. Разговоры животных становятся противоядием к пустоте этого безмолвия. Корплю ли я над своим домашним заданием, занимаюсь ли ручным трудом, я втайне прислушиваюсь к непрерывной болтовне птиц в саду. Одна задает вопрос, другая отвечает, третья перебивает, а потом все они болтают вместе. Потом вдалеке подает голос собака… А потом внезапно все до одной собаки в деревне и вокруг нее включаются в общий гвалт.

Я пытаюсь разобраться, что означают эти пламенные дискуссии. Они начинаются с приватной беседы, тихого бормотания, то и дело взрываясь сильным, энергичным шумом, когда все животные говорят одновременно. То ли скотный двор где-то приветствует вновь прибывших? То ли конюшня радуется за кобылу, воссоединившуюся со своим жеребенком? Я думаю о Линде, сидящей за решеткой. Я уверена, она тоже усиленно вслушивается. Но, как бы я ни напрягала слух, я не слышу ее голоса в собачьем хоре. Может, как и мне, ей велено не разговаривать?

Разучивая на фортепиано «Двухголосные и трехголосные инвенции» Баха, я совершаю еще более волнующее открытие: оказывается, у музыки тоже есть свои разговоры. Правая рука начинает фразу, левая отвечает, правая снова перехватывает, левая идет следом. И потом так же, как животные, обе руки играют вместе. Я в восторге от этих диалогов. Я постепенно добавляю собственные импровизации, основанные на птичьем щебете, который слышу из сада: правая рука воспроизводит фразу из одной птичьей мелодии, левая играет стилизацию из ответа другой птахи. Я воспроизвожу их беседу как можно точнее, потом позволяю рукам свободно пробегать по клавиатуре, симулируя старательное следование нотам. Чтобы замаскировать свою уловку, я делаю вид, что разучиваю пьесу, которой мои родители не знают. Они не умеют читать ноты, и обмануть их не составляет труда.

Даже через несколько месяцев после этих периодов молчания мне трудно говорить вслух. Я заикаюсь и краснею. Я с трудом подбираю слова. Катастрофа происходит, когда по пути вниз со второго этажа мать тихо предупреждает меня:

– Лучше бы тебе не делать ошибок, мсье Дидье собирается устроить тебе экзамен.

К тому времени как я подхожу к отцу, меня уже трясет. Он заканчивает каждый свой вопрос словами:

– Хорошенько подумай, прежде чем ответить.

Этого достаточно, чтобы мой голос начал дрожать и скатился в жалкое заикание.

– Произноси звуки, когда говоришь! Про-из-но-си! – орет он.



Но из моего горла вырывается лишь собачье рычание. Взбешенный, отец отсылает меня:

– Уходи! Вернешься, когда выучишь!

Я удаляюсь, глотая слезы. Я знаю все ответы; я просто не могу заставить их выйти наружу.

Родители убеждены, что я заикаюсь нарочно – чтобы скрыть тот факт, что я не выучила уроки. Они оба крайне раздражены. Мать боится, что на нее будет возложена ответственность за мои скверные результаты. Отец, напротив, содрогается при мысли, что, несмотря на все его усилия и всю подготовку, которой он меня подвергает, я в конечном итоге окажусь тем, что он ненавидит больше всего на свете, – «нюней».

– Ты слушай меня, – всегда говорит он. – Мы не такие, как все остальные. Мы не бараны. Мы принадлежим к сильным духом. Ты разовьешь мощный разум, подобный моему. Не разочаровывай меня, не расти такой слабачкой, как твоя мать.

Наклоняясь надо мной с высоты своего гигантского роста, отец говорит, не отрывая от меня взгляда, подчеркивая каждый слог. Устрашающий, как олимпийский бог. С тех самых пор как я узнала о греческой мифологии, я вижу Зевса – бога грома и молнии – в чертах своего отца.

Я знаю все ответы; я просто не могу заставить их выйти наружу. Родители убеждены, что я заикаюсь нарочно – чтобы скрыть тот факт, что я не выучила уроки

Подвал

Середина ночи. Мы втроем спускаемся по лестнице в подвал. На мне свитер, надетый поверх пижамы, но я босая. Обычно мне не разрешают ходить босиком, чтобы я не подхватила простуду. Я дрожу, спускаясь по ступеням, боясь наступить на что-нибудь острое и порезать ногу. Передо мной – внушительный силуэт отца. Позади – мать, запирающая дверь. Зачем она ее запирает? Я не понимаю, что происходит, и меня начинает трясти. С каждым шагом мы еще чуть глубже погружаемся в запах подвала – вонь влажности и плесени, от которой у меня скручивает желудок.

Отец усаживает меня на стул, поставленный в центр самого большого подвального помещения. Я слышу его тяжелое дыхание и вижу колючую седую щетину, которая отросла с тех пор, как он брился вчера утром. Я исподтишка оглядываюсь, опасаясь увидеть мышей. Недалеко высится угольная куча, и за ней вполне могут прятаться крысы. При мысли об этом я едва не лишаюсь сознания.

– Будешь сидеть здесь, не двигаясь, – говорит отец. – Будешь медитировать на смерть. Раскрой свой мозг.

Я понятия не имею, что это означает, но понять даже не пытаюсь. Чего еще он от меня потребует? Что случится со мной? Они же не оставят меня здесь… или оставят? И вот мой худший страх становится реальностью: я слышу, как они уходят у меня за спиной, а потом в подвале гаснет свет. От лестницы еще недолго исходит слабое свечение. А потом вдруг наступает тьма.

Они ушли – и выключили свет.

Мои глаза лихорадочно вглядываются в полную темноту. Лишь уши способны что-то разобрать, и то, что они слышат, бросает меня в бездну ужаса. Туча мерзких звуков, издаваемых маленькими животными, движущимися в темноте, мечущимися, бегающими, останавливающимися, роющимися и снова бросающимися врассыпную. Внутри я пронзительно кричу, но ни один звук не выходит наружу, потому что мои губы крепко сжаты и дрожат.

Отец говорил мне, что, если я открою рот, мыши или даже крысы почуют это, заберутся вверх по мне, залезут в рот и станут жрать меня изнутри. Он видел, как несколько людей умерли таким образом в подвалах, когда прятался от бомбежек во время Первой мировой войны. Я опасаюсь, что мыши могут забраться внутрь и через уши. Но если я закрою их руками, то ничего не услышу. Я буду слепа и глуха.