Страница 2 из 11
В избе было тепло и даже жарко.
– Э-ге-ге, да они уж дома все!.. Здорово, сношенька, как живешь-можешь? Здорово, Петруха. Эй, парнишки, что к отцу не идете? – говорил Демьян, останавливаясь посередь избы и обращая поочередно к каждому смеющееся лицо свое. – А я в городе был… така-то давка на базаре, насилу телушку продал.
Заслыша речь о городе, мальчики бросили полено, подобрались к отцу и начали к нему ластиться.
– Петруха, глядь, глядь, а?! – произнес Демьян лукаво, подмигивая ему на ребят. – Вишь, лакомки какие! Думали, раз привез гостинца, так и кажинный так будет!.. Ну что, аль не верите?.. Взаправду ничего нынче не привез.
– Привез! Привез! – кричали мальчики, цепляясь ему за полы.
– Ой ли! Слышь, веры еще неймут, а? Эки прыткие!.. А разве вы мне денег дали? Откуда я их возьму!
Парнишки выпустили из рук полу и тотчас же надули губы.
Демьян покосился на Парашу, которая остановила веретено и глядела, смеясь, на мальчиков, потом покосился на Петра и, как бы ни в чем не бывало, вышел из избы в сени, плотно заперев за собой дверь.
Он вынул из узелка синий набивной платок, спрятал его за пазуху и, закрыв узел, снова вернулся в избу.
– Ну, так уж и быть, подьте сюда, шалыганы! – крикнул Демьян мальчикам, жалобно толковавшим о чем-то за печуркой с матерью. – Стойте! Эк их! Чуть с ног не сбили… погодите… Меньшой садись на край, слыхали это? – продолжал он, раскрывая узелок. – Ну, сношенька наша любезная, – присовокупил мужик, подавая ей черные коты, отороченные красными и желтыми городочками. – Вот тебе гостинец, не побрезгай, просим носить да нас миловать.
Тут Демьян поцеловался трижды с Парашей.
– Ну, ребятенки, вот и вам!.. Любо, что ли?.. – сказал Демьян, подавая каждому пряничный конек, с сусальным золотом, и делая вид, как бы не замечая старухи, которая не переставала коситься украдкою на мужа из-за своих горшков. – Хозяйка, подь сюда!.. Ну, родная, тебе, знать, не на счастье вез гостинец; и Господь это знает, как случилось… кажись, в том же узле был и крепко как связал его, глядь, ан нету, не знать, куда девался! Должно быть, обронил его на дороге… Не посерчай, благо, не забыл и тебя – купил. Что ты станешь делать! Дал зевуна, обронил – да и полно!
Далее Демьян не мог держаться; он нагнулся к сморщенному лицу старушки, ударил себя ладонями по коленям и залился громким смехом.
– Ну, чего ты, дурень, чего?.. Что те разбирает… Ишь, ему бы все смешки да смешки; деньги только понапрасну рассорил… Знать, много их у тебя… Чего, эх, дурень, прости Господи, право, дурень, хоть бы на старости-то лет людей посрамился…
Она не договорила далее; Демьян вынул из-за пазухи платок, тряхнул его по воздуху, набросил его на голову своей старухи и, схватившись за бока, бросился на лавку, заливаясь еще пуще прежнего.
Все, сколько ни было в избе, последовали его примеру.
– Ну, хозяйка, на радостях-то шевелись, не ленись, поворачивайся! Что есть в печи, на стол мечи, чего нет, побожись, – давай скорей обедать! Смерть проголодался, да и все-то вы, я чай, ждали… Ну-ка-с, сношенька, собери со стола… Эх, щи-то, щи как попахивают, только слюнки текут!..
Немного погодя старуха поставила на стол горшок шипящих щей с пылу; Параша раздала ложки, нарезала хлеба, и вся семья, перекрестившись перед образом, уселась обедать.
– Ну вот, родные, и оброк внесли сполна, и год, благодарение Царю Небесному, перемогли благополучно, – произнес Демьян, жадно прихлебывая горячих щей. – А по весне сдавалось мне, не быть такому добру, да, видно, не земля родит, а год… Помнишь, Петруха, как сумлевались мы, идучи березняком?.. Что говорить, наша доля заботная!.. Не то радоваться стать, не то плакать. То по дождю болит сердце, станет засушь – пропадешь, думаешь; то мало его – опять беда, то града боишься, то за скотинку намучаешься вволюшку… Только вот в зиму и отведешь душу, вздохнешь, особливо как уродит Господь всякого жита да всего насторожено про случай… Лиха беда, помолотиться да хворостинки припасти, а там лежи себе на печке да обжигайся, пока не заиграли овражки, не пошла капель с кровель, да не шликнет жавороночек на проталинке; а там опять пошел крестить нивку да почесывать затылок, глядя на тучку али на солнышко!.. Нет, нынче грешно говорить, год вышел хороший; не знаю, как-то Господь пошлет будущий…
– Надо, кажись, быть хорошему, касатик, – возразила старуха. – В сочельник вышла я за ворота, гляжу так-то: небо синее-синее, звездам перечету нет, так и горят, словно угольки какие…
– Давай Бог, чего много просить! Был бы такой, как нынешний: много довольны были бы Господом Богом! Вот, – прибавил он, шутливо трепля по плечу Парашу, – и молодую хозяюшку нынче нажили! Мотри, сношенька наша любезная, живи так, чтобы нам, старикам, не каяться… а тебе жить в любви с парнем нашим, не маяться!.. Так, что ли, Петруха?..
Петр усмехнулся и поглядел на жену, которая, опустив глаза, зардела, что мак алый.
– Ну, теперь, я чай, и вздохнуть пора: смерть умаялся с дороги; печь-то добре горяча; ай да хозяйки – уважили! – произнес Демьян, выходя из-за стола.
Он перекрестился, снял с шестка кожух и полез на печь порасправить старые косточки.
Немного погодя в потемневшей избушке сверкнула лучинка; снова загудело веретено, снова раздалось мерное пощелкивание челнока; старушка подсела к Параше, ребятишки присоединились к ним вместе с котенком – и полились тихие речи, под шумом веретена и прялки, которою управляла подслеповатая хозяйка. Время от времени все смолкало в избушке; каждый, и малый и большой, прислушивался чутким ухом к треску мороза, который стучал в углы и ворота, – и снова гудело веретено, снова продолжались мирные речи…
Быстро проходит зимний вечер за лучиной: ребятишки уже давно прикорнули под образами на лавке; старушка, начинавшая кивать головою, отправилась на печку; Петр и Параша взмостились на теплые полати; лучина угасла; и вскоре все смолкло в избушке Демьяна.
Один лишь сверчок-полунощник тянул дребезжащую песню свою… тише, тише… вдруг остановится, прислушается к мурлыканью котенка, свернувшегося клубочком под печуркой… и снова трещит неугомонная песнь его всю ночь, вплоть до самого света…
1849
Михаил Михайлов
(1829–1865)
Святки
Мне было лет десять от роду, я ходил еще в красной рубашке с кожаным поясом, а при торжественных случаях надевал даже кисейные панталончики, обшитые кружевом, в ту зиму, которую провел я в деревне возлюбленной бабушки моей Алены Михайловны. Как памятна ты мне, далекая пора! Как бьется мое сердце при мысли о панталончиках, обшитых кружевом, о красной рубашке! Как хочется мне помолодеть пятнадцатью годами, когда я думаю о барском доме бабушкиной Кирилловки! Почему, по какому поводу попал я в этот дом именно зимой – я теперь решительно не знаю; помнится мне только, что эта зима была единственное время, прожитое мною под деревенскою кровлею бабушки; каковы бывают весна, лето, и осень в ее поместье – я не видал. Собственно говоря, и зиму-то приходилось мне созерцать большею частью из окон, сквозь стекла двойных рам. Впрочем, бабушка считала необходимостью давать мне подышать чистым воздухом ежедневно после раннего деревенского обеда. Я облачался в очень теплую и вместе с тем очень некрасивую одежду, которую нянюшка Фоминична величала капотом, и выходил на высокое, так называемое крыльцо. Тут мог я, если желал и если не боялся сломать шею, прыгать со ступеньки на ступеньку, мог, сколько душе угодно, тереться и кружиться около жиденьких деревянных колонок, довольно ненадежно поддерживавших тяжелый и нескладный навес крыльца; но этим и должны были ограничиваться мои прогулки; сильное желание побегать по снегу, промочить широкие валеные сапоги, которое я очень часто чувствовал, никогда не осуществлялось, потому что Оленька всегда останавливала меня. А еще Оленька была мне большая приятельница и на дню раз пять принималась играть со мною в карты – в дурачки, в мельники или фофаны. И каким восхитительным, звонким, как серебро, смехом хохотала круглолицая Оленька; как весело блестели ее белые и ровные, словно подобранная одна к одной жемчужины, зубки, когда ей удавалось сплутовать, а я этого не замечу, или когда мне приходилось называться плачевным именем фофана!