Страница 9 из 24
– Не слишком далеко, но прогнозы плохие. Врачи смягчили формулировки для матери. Но она все равно знает. Когда малыш заболел, ей пришлось бросить школу медсестер. Она в курсе возможных последствий.
– Понимаю.
– У меня железное здоровье. Мне семьдесят четыре, но я так хочу соединиться со своей женой. Если то, что она испытывает сейчас или не испытывает, – небытие, то я тоже хотел бы испытать его. Почему мне даны силы двадцатичетырехлетнего, а это дитя так страдает? Видеть все эти трубки, торчащие из крошечного тельца… Мальчику уже сделали столько переливаний крови, что он перестал их бояться, а ведь ему всего два годика. Его мать и отец… его мама – мое дитя. Они этого не вынесут. Что я могу сделать?
– Наверное, ничего.
– Опять ничего?
– Опять ничего.
– Я виноват в том, что у меня очень мало денег. Будь я богат, я мог бы отправить его в США, в Техасский онкоцентр Андерсона, или в Кливлендскую клинику, или в клинику Мэйо, или в Гарвард, или в больницу Джонса Хопкинса. Они лучшие. Короли, шейхи и президенты – все лечатся там. Америка почти единолично забирает все Нобелевские премии в области медицины. Когда я был моложе, я просто не думал, что должен зарабатывать, чтобы накопить средства на тот случай, если произойдет нечто подобное.
– У нас отличная медицина. Не стоит так уж убиваться, что ребенок во Франции.
– Не такая, как там. И в тяжелых случаях предел возможностей разный. Чуть-чуть дополнительных усилий, новая терапия, вдохновение врача могут стать спасительной благодатью. Я полагаю, что в медицине, как и в музыке, стремление к совершенству сродни воззванию к присутствию Бога или, если вам нравится иное наименование, – красоты, милосердия, благодати. Но нет. Я был поглощен музыкой. Ее мне было довольно. Я никогда не боролся за должности, не заботился о деньгах. Даже докторскую не дописал. Все, что меня волновало, – музыка, и только она.
– Чем именно вы занимаетесь?
– Преподаю на музыкальном факультете в Сорбонне. Виолончель, фортепиано. Я не профессор, только мэтр. Я разбираюсь в теории, но учу еще и красоте звучания, и эмоциям, и это помещает меня на очень низкую ступень академической лестницы. Не только это, а еще бесконечные заседания ученого совета, которые тянутся, пока за столом не останется скопище скелетов. Именно я всегда не выдерживаю первый и, хотя все благодарны мне за это, считаюсь паршивейшей из всех паршивых овец. Я не выношу бюрократии и политику не перевариваю, но я помогаю своим студентам овладеть мастерством игры на инструменте и учу любить музыку. Платят мне гроши, и так было всегда. Я сочиняю, но музыка моя несовременна и невостребованна, мягко говоря. Пташки перелетные метались стайкой то туда, то сюда, то сразу во все стороны. А я шел напрямик, и теперь я совершенно одинок. Это крах, иначе и не назовешь. Если бы мне хватило дисциплинированности, чтобы стать хотя бы профессором – не воротилой каким, а просто профессором, – я бы, наверное, имел достаточно денег, чтобы помочь малышу. Его зовут Люк. Я думал уже, не ограбить ли мне банк: ведь я когда-то был и в какой-то мере навсегда остался солдатом. Клянусь, я сумел бы. Но что, если придется ранить кого-то или даже убить? И потом, солдат я или нет, но я уже старик.
– Пожалуйста, только не надо грабить банк, – сказал Дунаиф. – Это редко заканчивается хорошо.
– Не стоит волноваться. Но это мой последний шанс. Я действительно должен сделать что-то подобное. И сделаю. Сейчас мальчик дома, но он две недели провел в больнице, и я не мог даже навестить его из-за пересадки костного мозга и инфекции…
Дунаиф кивнул.
– Когда мне в следующий раз разрешили увидеться с ним, медсестра вынесла малыша к нам. Волосы у него выпали, личико отекло, щечки покрылись красной сыпью. Сестричка на ходу высоко подняла его на руках, он увидел родителей и меня и завопил от восторга. Невинная радость, удовольствие, как будто ничего плохого не случилось.
Страховой агент Арман Марто
Маленькие радости повседневности: чашка чая, кружение снежинок, рождественские огоньки сумрачным предвечерьем, птичий перезвон на исходе лета – все они тщетны, явившись в пору верховной власти неудачи. Как у Жюля Лакура заканчивались варианты, так у Армана Марто заканчивались оправдания. Никто и не спорит, что многие потенциальные клиенты не вылезают с заграничных пляжей чуть ли не до конца сентября, а некоторые – богатейшие, старейшие и наименее озабоченные – и в октябре еще там. Большинство, впрочем, даже в том разреженном сегменте клиентской базы, которую ему поручили обслуживать, хотят вернуться и возвращаются в Париж самое позднее – в начале сентября. Август и сам по себе уже предвещал близкую осень, а к сентябрю солнце висело достаточно низко, чтобы придать эфирной синеве, характерной для города, когда солнца уже не так много, как летом, сходство с северным сиянием, но во все небо.
Воздух бодрил как никогда. Задувавший с Нормандии штормовой норд-вест атаковал синеву могучими грозовыми фронтами – серыми с черным. За минуты до их прибытия воздух заряжался, вспыхивали отдаленные желтые зарницы, и Париж благодаря им становился самым вдохновляющим городом в мире. Все, что летом было препоной, внезапно обрело новую жизнь в прохладном и сулящем надежды воздухе.
Богатые разъехались по домам или офисам и были не прочь делать покупки и вкладывать деньги. Однако заключившему в августе лишь один маленький контракт Арману Марто не досталось места на сентябрьском празднике жизни, хотя его коллеги были заняты не меньше обычного. Он был так озабочен своей работой, вернее, ее отсутствием, что сговорился с женой, чтобы та звонила ему по нескольку раз на день, чтобы создать видимость деловых переговоров: «Хорошо, буду рад связаться с вами в октябре, когда вы вернетесь в Париж», часами просиживал за компьютером, стуча по клавиатуре, и внимательно перечитывал старые досье, исподтишка засунутые им в красный картонный скоросшиватель с надписью «На рассмотрении».
В работу ушла такая большая часть его дохода, что корпулентный pater familias[9] и его супруга должны были ограничить себя в еде, а все семейство – отказаться от поездок, кино и десертов. Им пришлось ужаться почти во всем ради школьных принадлежностей и одежды для детей. И не просто престижа ради. Для детей Марто образование было единственным способом выбраться из серости и грязи окраины, где вечером нельзя высунуть нос на улицу без риска для жизни. Если бы Арман обратился за помощью, то получал бы ежемесячно на несколько сотен евро больше, чем он выручал, пытаясь продать страховки исчезавшим в августе парижанам. Но никто в его семье никогда не жил на пособие, и пособие казалось ему синонимом смерти.
Его отец – фермер из Эпеня – считал, что любой, кто протирает штаны за столом в Париже, обязательно держит удачу за хвост и может законодательно влиять на курсы ценных бумаг и акций, тогда как ему самому приходится уповать на милость солнца, почвы и ветра, беспрестанно дующего с моря. Потому-то его Арман, который учился необычайно хорошо и обладал врожденным талантом к математике, оставил ферму и находился сейчас на пути к стеклянному зданию в квартале Ла-Дефанс – высоченной башне, где ни одно окно не открывалось, да и не досталось Арману окон, хотя ему был виден лоскут неба и краешек дневного света в противоположном конце этажа, над головами у корпевших за своими столами брокеров.
Громадная бледная проплешина площади посреди Ла-Дефанс напоминала пустыню. Когда Арману Марто удавалось оказаться у окна – в коридоре или в кабинетах начальников – и выглянуть наружу, он замечал, что, поскольку доминирующим цветом в одежде парижан был черный – цвет отступления, защиты, замкнутости, жесткости, цинизма, скрытности и гнева, – люди, которые двигались через продуваемое ветрами открытое пространство, казались перепуганными муравьями. Скорость, с которой они передвигались относительно их видимого размера и расстояния от них до Армана, была воистину муравьиной. А поскольку все они были офисными трудягами, вроде него самого, мгновенно выпущенными из гигантских муравейников, в одном из которых томился он сам, размышления о том, какой ничтожной сверху может казаться его тюленья статура, особой приятности не доставляли.
9
Отец семейства (лат.).