Страница 76 из 92
Салтыков шагнул к налою:
— Почто молчишь, либо язык проглотил? А может, гордыня в тебе взыграла? Как же, ты — патриарх, всей Российской Церкви князь!
— Почто вы, бояре, в Москву латинян впустили? — Гермоген пристукнул посохом. — Люд противу вас подниму!
— Твоё дело, владыка, за церковными делами доглядать, и не совался бы ты в мирское. Отпиши, Ермоген, Жигмунду: пущай шлёт побыстрей Владислава.
Патриарх головой затряс:
— Не проси, не греческой он веры.
— Не тебе судить, — загорячился Салтыков.
Гермоген вспылил:
— Пёс ты, боярин Михайло. Не о Руси твои помыслы, а о Речи Посполитой!
— Я-то пёс? — В руке Салтыкова очутился нож.
Челядинец удар перехватил:
— Охолонь, боярин, владыка перед тобой.
У патриарха в глазах гнев. Не сказал — прохрипел:
— Не грози, у меня крест святой!
— Неугомонен ты, Ермоген, и упрям, яко ослята. Ан не таких гнули.
— Не боюсь, боярин, за веру страдаю! Готов любые муки принять. Твоим умишком такое не осилить, ибо изменой промышляешь. Кто, как не ты, Михайло, первым из Тушина к Жигмунду подался на поклон? Русью торговал! И ныне, мне ль того не ведать, у Гонсевского первый друг? Того история не забудет!
— Вона ты как разгорячился, Ермоген! Догадываюсь, у вас с Филаретом одни мысли. Ну да на него не держи расчёт: Филарет в Речи Посполитой в заложниках поживёт. А мой к тебе сказ, патриарх: сговорчивей будь. Горяч ты, владыка, остудить надобно. Оно и ум здравей будет. Мы тебя, как таракана, выморозим.
— Глумись, люцифер, распинай, но не сидеть латинянину на московском престоле! — взвизгнул Гермоген. — Яз смерти не страшусь, тем паче за правду и веру Христову.
Салтыков усмехнулся криво:
— Поглядим. А надобно будет, и патриаршества лишим.
Гермоген замахнулся посохом:
— Изыди, сатана!
Салтыков подал челядинцу знак:
— Круши печь, Ефимка.
Избу покинул, когда, подняв копоть, упали первые кирпичи. А вслед боярину нёсся гневный голос патриарха.
— Будь ты проклят во веки веков!
Отстояв обедню, Пожарский вышел на паперть. Канючили милостыню нищие. Князь развязал кошель, подал милостыню, спустился по каменным ступеням и, подминая валенками сыпавшийся снег, направился на воеводское подворье.
На улицах Зарайска малолюдно. Редкие встречные кланялись князю. Утром приходили к Пожарскому стрелецкий голова с сотниками и десятниками, скорбели, что князь Зарайск покидает. Да и Пожарскому грустно оставлять город. Однако не по своей вине в Москву возвращается: прислал боярин Мстиславский грамоту, именем Думы зовёт.
Накануне отъезда навестил князя Дмитрия Прокопий Ляпунов. С рязанским ополчением намеревался он идти к Коломне, где уже собирались отряды Трубецкого и Заруцкого.
За трапезой Прокопий долго убеждал Пожарского:
— Единимся, князь, выбьем из Москвы ляхов, а с ними тех бояр, какие после Шуйского власть на себя взяли и Владислава на престол мостят.
Пожарский приездом Ляпунова недоволен, отвечал хмуро:
— Я, Прокоп, ни Владиславу, ни ворёнку не присягну.
От выпитого вина Ляпунову жарко, расстегнул чёрный суконный кафтан, хлебнул холодного кваса:
— Не зарекайся, князь: явишься в Москву, Мстиславский с боярами взнуздают, яко жеребчика-двухлетку.
Пожарский ответил резко:
— У меня, Прокоп, своя голова, и не пристойно мне, князю Пожарскому, жить чужим умом.
— Ну-ну, поглядим, князь Дмитрий, на сколь хватит у тебя твёрдости...
Не раз Пожарский возвращался мысленно к этому разговору. Тщетно искал ответ на вопрос, почему бояре впустили в Москву поляков, аль не понимали, чего творят?
Не токмо на Москве, но по всей Руси недовольство зреет. А всё может закончиться гневом народным, и немало крови прольётся.
Пожарский уверен: случись такое, он будет с народом. Но ему не по пути и с теми, кто руку Марины держит. Он, Пожарский, признает того царя, какого изберёт Земский собор. А такое свершится непременно, князь Дмитрий в этом уверен. Уж как сильна и коварна была Орда, а нашёл в себе силы российский люд: объединились разобщённые княжества, позабылись распри перед лицом врага. Что же до народа российского, то в нём всегда господствовал дух единства, когда выступал на врага...
Четверо суток добирался Пожарский до Москвы. В дороге не раз останавливали его польские разъезды, требовали подорожную. Князь Дмитрий письмо боярина Мстиславского им совал, помогало. Коломну стороной миновал, не хотел встречи с Трубецким.
В Москву въехал к вечеру и сразу же убедился: неспокойно в городе, повсюду караулы, на заставах рогатки, воротники ворота перекрыли и не только обозы — каждые сани обшаривали, а в возы с сеном саблями тыкали. По московским улицам, пугая прохожих, носились конные гусары. Бродили навеселе паны вельможные, в жупанах, кунтушах, в меха лисьи, куньи и собольи кутаясь. Задирали московитов, приставали к молодкам.
На заставе, что при въезде в город, пьяный хорунжий пожаловался Пожарскому:
— Проклятые москали, але чего они замыслили?
В первую пятницу побывал князь Дмитрий на Думе. Будто всё как прежде. Бояре важные, бородатые, в шубах дорогих, шапках горлатных входили в Грановитую палату степенно, усаживались каждый на своё место. Казалось, вот-вот распахнутся створки дверей и из царских покоев появится государь. Но пустует трон, и нет патриарха...
Дума проходила шумно, бояре кричали, позабыв о достоинстве, обзывали друг друга бранными словами. Всех перекрикивал Михайло Салтыков. Горло драл за Гонсевского, ему вторили Воротынский и Лыков.
Пожарский диву давался: стыдно, Дума ли это аль сейм Речи Посполитой? Ни гордости боярской, ни чести. Воистину, слуги Жигмунда правят Русью...
ГЛАВА 7
На Сретенье первое ополчение изготовилось. В Туле стал Иван Заруцкий с Мариной Мнишек и царевичем Иваном, в Калуге Дмитрий Трубецкой, из Рязани выступил Прокопий Ляпунов.
Им в подмогу собирались отряды стрельцов, казаков и татар во Владимире, Суздале, Костроме, Ярославле да по иным городам российским.
Списались воеводы и определились: в марте-березозоле, когда весна-красна в полную силу ещё не вступит, но стихнут вьюги и потеплеет, к Москве двинуться...
Не успели московские послы Оршу миновать, как дорогу им перекрыл конный разъезд. Остановились колымаги. Открыл Филарет дверцу, опустился на снег. Тут и Голицын с остальными людьми посольскими подошёл. Бравый хорунжий, не слезая с седла, подбоченившись, объявил именем короля, что в Варшаву велено впустить митрополита и князя Голицына, а остальным ворочаться в Москву, да чем раньше, тем лучше, ибо он, пан Спыхальский, за жизнь москалей не в ответе.
Едва Мстиславский переступил порог сеней, как проворные девки подскочили — одна веничком снег с валенок сметает, другая шубу стягивает. Покуда княгиня из горницы выплыла, покачивая пышными телесами, Мстиславский первую девку ниже спины шлёпнул — эко задаста, вторую к груди прижал, телом упруга, ровно яблоко наливное. Девки взвизгнули, однако не убежали. Князь любил поозоровать, несмотря на годы.
Мстиславский причмокнул:
— Сладки девки-ягодки!
Через горницу прошагал, сел у печи на покрытый ковром рундук, задумался: ляхи бесчинствуют, а Гонсевский посмеивается: «То-то будет, когда королевич приедет».
Намедни, явившись в Думу, гетман заявил:
— Не Владислава государем звать, а круля!
Бояре взроптали, а Гонсевский гусарами пригрозил. Дума на Владислава соглашалась, но не на Жигмунда. Король Московию вотчиной почнёт мнить, частью Речи Посполитой.
Одна и надежда на посольство, с чем воротятся...
Государственная машина «Семибоярщины» давала сбои. Зависимость от Речи Посполитой, ставка на Владислава и, наконец, согласие впустить ляхов в Москву вконец подорвали веру москвичей в боярское правительство.