Страница 20 из 22
– И что будем делать? – спросила Ленка, сбросив пепел на гальку в изголовье. – Прервемся? Изобразим отдыхающих?
– Как вариант, – отозвался Ельцов. – А почему – нет, собственно говоря? Ну, плаваем. Ну, ныряем? Ищем, не ищем… Кто это разберет?
– Кузя, – проговорила Изотова с ленцой, – Вовочка даже внешне на идиота не похож, а уж внутренне… Так поумнее нас с вами будет. Кого ты собираешься обманывать? Просто ныряем, обследуя квадраты? Да даже дебилу будет понятно, что мы что-то ищем!
– Да, Кущенко не дурак, – согласился Губатый, глядя на то, как пламя лижет выбеленный морем кусок дерева. – Он и сегодня приезжал не случайно. Кто-то видел нас. Или с моря, или сверху, с обрыва. – Пименов ткнул мундштуком вверх, туда, где на черном небе рядом с убывающей луной висели крупные, как грецкие орехи, звезды. – Это если смотреть пять минут, кажется, что мы на отдыхе. А если час? Или два? Дальше – слухами земля полнится. Порт – это как коммунальная квартира. В своей комнате пукнешь, а у соседей со стены картина падает. Шила в мешке не утаишь. Вас видели? Видели. Мы ушли неизвестно куда? Ушли. С диспетчерами я на связи – на связи. И с моря нас видно, не со всех точек, конечно, но «Тайна» – это вам не баркас, она у нас дама видная, у берега не притопишь.
– В долю его брать не хочется, – сказал Ельцов.
– А что? Есть куда брать? – осведомился Леха. – Доля – она от ноля ноль и есть. Чем делиться? Надеждами?
– Ну, Пима, – проворковала Изотова и щелчком отправила окурок в темноту. – Надежда иногда дорогого стоит. Надеждой, как раз, можно и поделиться. А вот деньгами… Деньгами я больше делиться не хочу! И так ты «отжал» себе треть. На хера мне такое счастье? Пусть Кущ надеется. От этого нам не холодно, не жарко.
– Чисто теоретически, – спросил Пименов, глядя на море, равномерно плещущееся у самых ног. – А что ты будешь делать, если мы, ну представим себе такой уникальный случáй, что-нибудь отыщем? Ты думаешь, что этого «ёкселя-мокселя» прогонишь сраной метлой? Не поделившись? Так прими как данность: это он нас может погнать. Собрать мокрыми трусами да выкинуть! Кстати, даже если ты с ним о чем-то и договоришься – не факт, что он эти договоренности соблюдет. Он – сила. Захочет – бандитов натравит, захочет – сам порвет, захочет – менты из нас таких павианов сделают, что настоящие обезьяны в Африке обхохочутся!
– Собираешься заранее сдаваться, Лешенька? – осведомилась Изотова ласковым, медоточивым голосом. – На спину ложимся, ножки раздвигаем, глазки закрываем и пытаемся получить удовольствие? Такой у тебя план?
– Нет. Собираюсь завтра открыть огонь из береговых орудий. На поражение.
– Тоже неплохо, – поддержал идею Ельцов и зашуршал бумагами, как мышь в стоге сена. – Мне тут одна мысль в голову пришла. Вот, послушайте…
В ксерокопии протокола допроса гражданина Бирюкова, 1885 года рождения, составленного 26 марта 1920 года в той самой Ростовской пересыльной тюрьме и губернском ЧК, сведений содержалось много и весьма разнообразных: видать, били Юрия Петровича сильно и с толком. Был он из дворян, отец статский советник, мать из семьи Вяземских – классовый враг в самом неприкрытом виде – как такого не калечить? Донос на него в архив не попал, а может быть, Ельцов не удосужился снять с него копию, незачем было, но если судить по вопросам, которые задавал ему следователь, шансов выйти из ЧК живым у помощника Чердынцева не было никаких.
На деле Бирюкова рукой начальника следственно-оперативной части Ростовской ЧК, одного из палачей Кронштадта Семенова, было начертано: «Взято под личный контроль!»
В стране бушевал «красный террор». В стране расстреливали инакомыслящих и священников, расстреливали за неосторожно сказанное слово, за неосторожно брошенный взгляд, за происхождение, за партийную принадлежность, за дружбу с кем не надо, за написанные «не о том» стихи, за прозу в которой был усмотрен контрреволюционный тайный смысл…
Страна голодала, захлебывалась свинцом и кровью, страна разучилась любить и еще не устала от ненависти. Этой кровоточащей, истерзанной державе были позарез нужны деньги.
И поэтому Юрий Петрович Бирюков сидел в одной из подвальных камер, стылой и сырой, на привинченном к полу стуле и ждал смерти так, как никогда не ждал никого на свете. Он устал бояться. Он устал страдать от бесконечно длящейся боли.
По облупившейся штукатурке полз грибок, пахло кислым и кровью.
Правый глаз Юрия Петровича вытек на щеку от могучего удара, вогнавшего в роговицу металлическую оправу старых очков вместе с осколками стекла. Говорить он мог с трудом – распухший язык все время цеплялся за осколки кости. Было господину Бирюкову всего тридцать пять лет, двадцать из которых он отдал службе науке и исчезнувшему Отечеству. Именно исчезнувшему окончательно и бесповоротно, в этом Юрий Петрович был совершенно убежден. Эти двое, находившиеся в камере вместе с ним, не могли иметь к Родине никакого отношения.
Один из них, высокий и суставчатый, как сапожный метр, со слезящимися глазками кокаиниста и мокрым ободком вокруг воспаленных ноздрей, явно был человеком образованным. Это было слышно по речи – университетское образование и гувернанта в детстве не скроешь под скрипящей кожанкой.
Второй, неловко-косолапый, с короткими, мощными руками, был попроще. Говорил он хуже, путал ударения, сбивался на волжский акцент, но бил мастерски: размахивался по-крестьянски, с утробным «хеканием», и бил с обеих рук, как цепом – не целясь, куда придется. Именно он выбил Юрию Петровичу глаз, сломал ребра и руку и повредил нервы на лице. Бирюков выглядел стариком – обвисшие, бульдожьи щеки, лысина, глубокие морщины на лбу, подергивающийся от тика рот, из которого чистая чекистская рука выбила почти все зубы.
Он понимал, что спасения не будет. Его просто неоткуда ждать. Он был врагом. Для тех, кто сегодня терзал Россию, врагами были все, кто был не с ними. Юрий Петрович был офицер, дворянин, сын дворянина и человек чести. Он не принял сторону «новых якобинцев», не принял ни одну из сторон, а это значит, что он был настоящим врагом! Красный террор не признавал никаких законов, кроме революционной целесообразности. Высшим ее выражением была смерть противника.
Имя того, кто бил пытаемого, история не сохранила. Губатый придумал себе его образ, слушая севший от влажного воздуха голос Ельцова, читавшего протокол. А вот имя второго было зафиксировано на копиях пожелтевших листов с расшифровкой стенограммы допроса. Его звали Анатолий Иванович Бирюков, и был он кузеном Юрия Петровича.
– Гражданин Бирюков, еще раз опишите сделанную вами находку…
– Я уже рассказывал…
Повинуясь кивку головы человека – складного метра, коренастый крепыш шагнул поближе к стулу и, сладострастно засопев, ударил Бирюкова в ухо открытой ладонью. Барабанная перепонка лопнула, как папиросная бумага, и кровь потекла из ушной раковины тонкой струйкой. Юрий Петрович не закричал, не потому что был мужественным. Какое уж тут мужество после недели пыток?! Он просто потерял сознание от боли в момент удара и медленно, словно горячий стеарин, оплыл на сиденье тяжелого стула.
– Что ж ты так стараешься? – брезгливо спросил коренастого Анатолий Иванович и закурил папиросу. – Нежнее надо. Видишь, человек устал…
«…допрос прерван на несколько минут. Обвиняемый сомлел и был облит водою из ведра, после чего пришел в сознание.
В. Повторяю свой вопрос. Опиши еще раз сделанную тобой находку?
О. Жемчуг нашел не я…
В. Это не играет роли, Юра. Еще раз опиши ящик.
О. 14 на 8 и на 5 дюймов Темного дерева.
В. Что в нем?
О. Почти тысяча пятьсот жемчужин. Все отборные. Розовые, белые и полторы сотни черных.
В. Где находился ящик во время путешествия?
О. В сейфе, в каюте Чердынцева.
В. Что за сейф?
О. Английский, последней конструкции. Викентий Палыч рассказывал, что непроницаемый для огня и воды.
В. Большой?
О. Не очень, но тяжелый, фунтов 200. Он предназначен был для самых ценных находок экспедиции, некоторых документов.